Воспоминания участников вов о первых днях окружения. Великая Отечественная война. Как это было

Моя мать - Пинигина (Глухова) Мария Григорьевна 1933 г.рождения д. Вититьнево, Ельнинский р-н, Смоленская обл.
Её мать, моя бабушка - Глухова (Шавенкова) Александра Антоновна 1907 г.рождения д. Вититьнево, Ельнинский р-н, Смоленская обл., умерла в г. Иркутске 6 июня 1986г.
Её отец, мой дедушка - Глухов Григорий Свирьянович 1907 г. рождения д. Вититьнево, Ельнинский р-н, Смоленская обл., умер 11 ноября 1942г в госпитале.

Началась война. Отец ушёл, как и все мужчины в деревне, на фронт. Он умер в госпитале. Мы получили похоронку уже после войны и не одной фотографии отца у меня не осталось. Наш дом и деревню всю сожгли, одни угли остались, какие уж тут фотографии.

Делали запросы о месте захоронении, последний в 2012г., ответ один - не знаем.

С начала войны, где-то до октября месяца, мы в своей деревне не слышали звуков войны. И вот,вдруг, нам приказали выстроиться вдоль дороги и встречать немцев. Это было неожиданно. Мы не знали, что с нами будет. Одели все, что было, на себя. А было по 2-3 платья и то холщёвые, жили очень бедно. Нас выстроили рядами с обеих сторон дороги. Немцы ехали на мотоциклах и машинах, впереди себя держали автоматы, остановились рядом с нами и стали тыкать в нас и кричать «юдо», обошли все дома, переворошили всё сено, это они искали евреев, так говорили взрослые. А потом хватали поросят, курей, тут же готовили. Я запомнила крики, слёзы. Они у нас не задержались и сразу проехали дальше.

Через несколько дней приехали новые немцы, нас согнали в несколько домов на краю деревни. Сами они заняли большую часть наших домов.
Помню, у нас была русская печь, и немцы не могли её затопить. Привели нас с матерью в наш дом и заставили топить печь. А сами накидали сено в избе, смеялись и валялись на нём и кричали: «Москва гут, Сталин капут».

Днём нас заставили идти на площадку, немцы были в плавках, так как загорали, установили машину с рупором, включили музыку на немецком языке. Все должны были танцевать.Женщины сидели прижавшись друг к другу и молчали. Они стали тянуть их на танцы, но ничего не получалось, все боялись. Мы с ребятишками то же «припухли».

В следующий раз опять устроили танцы, впереди сидели офицеры, с кокардами. Меня заставили петь. Я пела частушки и приплясывала, а частушки были про войну, про немцев.

«У нас немцы стоят, костюмы зеленеются,
Своих жён побросали, на русских надеются»

Им переводили и они смеялись. А я не понимала, что это может быть опасно, несмотря, что я маленькая. Потом ещё несколько раз они заставляли меня петь частушки на улице, в другие дни. Но всё обошлось для меня и моей матери.

Всех жителей деревни под конвоем гоняли в баню, одежду сдавали в «жарилку», т.е. на обработку, потом немец нам детям головы мазал, а мы убегали. Обязывали уколы делать.

Но и эти немцы ушли, и мы перебрались опять в свой дом. Отец перед войной построил хороший большой дом, отца я совсем плохо помню. В доме была хорошая русская печь. За ней было много прусаков, это такие большие тараканы 4-5 см., но мы спали на ней. Топить печь сложно, дров не было. Лес из кустарников, пойдём с матерью за дровами, топор совсем тупой, вязанки из веток сделаем, мать на плечи положит и мне маленькую вязанку. Приходилось тащить. Эти веточки горели же минут 10. Мать часто плакала и молилась, стоя на коленях. Беда и выручка была корова, молоко всегда. Она у нас осталась, потому что бодалась и признавала только мать. Когда эвакуировали весь скот, она убежала в лес, её не моги найти, потом сама пришла домой, т.е к нам.

Немцам надо было чтобы на них работали, а старые люди и дети мешали им. Поэтому старых и малых с матерьми отправляли в Германию. Когда нам объявили об отъезде, я запрыгала от радости. В город хотелось ехать, прыгала и кричала « в шапочках будем ходить». Но когда взрослые закричали, я испугалась, мне стало страшно. Погрузили всех и нас в большую машину, т.е. маму, меня, тётю с сестрой и бабушку, ей было лет 90, сгорбленная и маленькая, в деревне ей остаться не разрешили. Оставляли только тех, кто мог работать. Ближе к ночи нас всех поселили в небольшой дом. Людей было много, со всех деревень собрали. Бабушка не могла идти, её немец на горбушке (спине) перенёс в дом. Когда все заснули, мы с матерью и ещё семей 5 сбежали. Бабушка и тётя с сестрой остались. Бабушка была глухая, стала бы плакать, причитать и убежать все не смогли бы, это я сейчас так думаю. Маме было очень тяжело. Потом говорили, что она всё звала мою мать - «Саша! Саша!»

Была зима, леса фактически не было, кустарники. В деревне нас ждали немцы, но в лесу не искали. Неделю жили в лесу, спали на ветках от ёлок. Мать меня будила, что бы я не замёрзла, заставляла ходить и прыгать. Когда кончились последние сухари, пришлось идти в деревню. Мать послала меня к тётке. Я очень боялась подойти к дому, там могли быть немцы. Стояла и плакала. Тётка меня увидела и стала прятать. Когда всё успокоилось, пришла мать. В деревне были уже другие немцы и поэтому нас не искали.

Я выглядела видимо старше своих лет, мне дописали 2 года, чтобы больше не увозили в Германию. Меня стали, как и других детей, гонять рыть для немцев траншеи. Детей заставляли рыть траншеи около метра в длину, высотой больше метра. Главным над нами был немец, он не давал отвлекаться, мы только и слышали: «Работай кляйн». Мне было 8 лет. Как то наши увидели, что дети работают и стали стрелять, чтобы нас разогнать. Мы с криками разбежались. На работу и с работы водили под конвоем, конвой - 2 человека, а взрослых гоняли копать блиндажи еще ближе к передовой. Они приходили позже с работ, чем мы.

Однажды всех выгнали из домов, взрослых ещё не было. Нас заставили идти по дороге, до другой деревни, это за 10 км. Мы не знали где наши родные, матери не было рядом, но со слезами пришлось идти. Поселили в дом, в нём можно было сидеть только на корточках, так много было людей. Уже поздно вечером прибежали наши родные. Всюду раздавались голоса, кричали имена, все искали своих родных.

Наши самолеты начали бомбить фашистов в нашей деревне Ветитьнево - это Ельнинский район, Смоленская область. Это была передовая. Немцы согнали всех в блиндаж, длина его метров 100, с правой стороны от входа полати, покрытые соломой, ширина их около 2-х метров. Мы с матерью не спустились в блиндаж. У нас была корова, она не отходила от матери, оставить её одну мы не могли. Еще семьи 3 остались под навесом. Была ночь, мы заснули. Рядом со мной бабушка и двоюродный маленький братишка, мама осталась рядом с коровой. Я проснулась от грохота и крика. Зажигательная мина упала совсем рядом, у меня слетел платок, осколком зацепило палец и оглохла, видимо контузило, ничего не слышала. Бабушка вся в крови, нога повреждена, глаза нет, позже она ослепла. Я побежала к матери. Она не может встать, ранена нога. Соседа убило. Немцы мать и бабушку увезли в госпиталь.

На подступах к нашей деревни всё было заминировано. Немцы ждали наступление именно здесь, в нашей деревне. Началась атака. Наши наступали, слышны взрывы от мин, поле же не разминировали. Потом уже «Катюши» ударили. Атаки продолжались. Мы все стояли, слушали и смотрели, со слезами на глазах. Деревня наша горела, огонь хорошо был виден. Немцы стали отступать.

Матери всё не было. Госпиталь был в соседней деревне. Деревню и дорогу бомбили. Я не стала ждать мать и побежала к ней прямо по дороге, не понимая, что могу погибнуть. До сих пор не пойму, как так получилось, как осталась жива. Снаряды разрывались со всех сторон, я неслась, т.е. бежала, ничего не видела вокруг, перед глазами была только мама. Увидела её совсем далеко, нога забинтована, на костылях. С божьей помощью мы вернулись в деревню, молитвы матери Бог услышал.

Деревня была сожжена и конечно наш дом. На земле было много убитых наших солдат, какой-то офицер ходил и на одежде искал адреса (в карманах, на воротничках), но большей частью ничего не находил и всех сбрасывали в яму. Мы с ребятишками бегали и смотрели за всем что происходит. Потом ещё долго находили солдат и закапывали их. Даже в огороде у нас, рядом с домом были могилы.

Была зима. Жить негде. Выкопали землянку, это комната под землёй, окно небольшое, сделали плиту, чтобы можно было сварить поесть. В землянке день и ночь горел фитиль, т.е. в бутылочку наливали керосин, и вставлялась, по-видимому, какая-то тряпочка скрученная. Всем пришлось жить в таких землянках, иногда зажигали лучинки. Корова так и осталась с нами, удивительно, что с ней ничего не случилось. Зиму мы пережили. Началась весна, все стало таять, глина поползла. Пришлось перебираться наверх, там были небольшие землянки расположенные рядом с дотом. Люди стали откапывать брёвна, т.е. разбирали блиндажи и строили избушки. У нас корова была вместо лошади, её запрягали и возили на ней всё, что нужно было для всех. Мужиков не было, все делали сами женщины и дети, строили без гвоздей конечно.

До войны я закончила 1-ый класс. А когда освободили наш район от немцев, все дети пошли в школу. В школу надо было ходить 5 км, учебники давали на 5-х человек, а из деревни я была одна и мне учебники не дали. Мать где-то мне нашла учебник на белорусском языке, многое не понимала в нём, но приходилось учиться.

Много мин оставалось на полях, много гильз. Мы с ребятишками бегали и собирали гильзы. 7 мальчишек погибли на минах. Мы к гильзам привязывали пёрышки, а чернила делали из сажи, которая была в ракетах. Поэтому были всегда грязные. Писали на книгах или на картоне, из которых делали снаряды, патроны.

Я очень хотела учиться, но мама говорила: «Я тебя не выучу». Все ребята шли в школу, а я сидела дома и плакала каждый день. А мать сказала, что меня в школу не взяли. Вот так я не закончила даже 5- ый класс. Пришлось и мне работать в колхозе, пахать, сеять, мне было 10 лет. Пахали на быках, я одна шла за быком, а в земле чего только не было - и снаряды, и черепа, и кости. Вот так началась моя трудовая деятельность, но в стаж моей работы это не включили. В то время я была ещё маленькой.
Со слов записала Трофименко Л.И. 28.02.2012г.

Прочитав эти воспоминания, моя подруга Ольга написала стихи, я прочитала их моей маме, которой в то время было уже 79 лет, а в войну было всего 8 лет.
Она опять всё вспоминала и рассказывала мне, и слёзы подступали к глазам. Вот эти стихи.

* * *
Война! В жизнь русского народа
Нежданной гостей ворвалась,
И в сердце болью взорвалась,
С собою принеся одни невзгоды.

Вокруг лишь боль, страдания и муки,
Мужчины уходили воевать,
Их долг святой - родную землю защищать.
В селе остались детские и женщин руки.

И сколько довелось им претерпеть,
Живя под немцами, не чувствуя защиты?
И постоянно видя рядом смерть?
И ведает лишь Бог, какие слёзы там пролиты!

Тяжёл был крест, ведь это каждый день на плахе,
Их всячески пытались унижать.
Как это трудно в постоянном страхе,
Остаться женщиной и веру не предать!

Их жизнь как подвиг, может не заметный,
Мы в памяти своей должны хранить.
Так будем же за них, живых и мёртвых,
Молитвы наши к Богу возносить!

За ту девчонку, что бежала под обстрелом,
С одной лишь мыслью - маму увидать,
И только матери молитва грела
И помогла ей невредимой добежать.

Но многие оставили там жизни нить,
Своих мужей, детей, здоровье, счастье,
Но душу русскую сумели сохранить,
Не допустив фашистам разорвать её на части.

(март 2012г. Ольга Титкова)

Короткие воспоминания ветеранов. Это рассказы пехотинцев, артиллеристов, танкистов, летчиков и многих других советских воинов разных родов войск. Просто рассказы, десятки рассказов о войне – какой они ее запомнили. Один абзац – одна чья-то история.

…Когда 22 июня мы по радио услышали о начале войны, хотя мы и плохо соображали в силу своего возраста, никто из нас не был потрясен случившимся. Разговоры были только такими: «Ну напал немец, ну и что? Наши русские ребята быстро сломают ему хребет. Че он напал-то? Ведь получит же свое.» Когда я пришел на завод, рабочие были точно так же настроены. Говорили только: «Да куда ему идти на нас войной? Мы ему быстро дадим отпор…» Никто тогда и не ожидал, что война так надолго затянется.

…Я прошел медкомиссию в военкомате, где призывников проверяли две докторши: «Согнись – разогнись. Годен! Следующий!»… Вместе со мной из деревни призывались Сережа Русов и Ваня Кудрявцев, и оба они погибли на фронте… На прощание отец мне сказал: «Сынок, прошу тебя. Постарайся остаться живым. Мать не переживет, если с тобой что-то случится…».

…Сколько голода мы перенесли в 33 году. Страшный голод был. Уже в армии, я в Запорожье сразу попал, там были с западных районов, через их станции шли эшелоны в Германию, так говорили: Эшелон за эшелоном – то хлеб, то сало, то мясо, из СССР в Германию. Потом говорили: «Нашим же салом по нашим сусалам!»

…Медицинские соединения, в основном пополненные юными девушками, отправлялись на войну. Мы еще не знали, что такое значит настоящая война, хотя и были большими патриотками. У нас какая-то романтика получалась! Пока находились в пути, сами выпускали боевые листки, сочиняли стихи и пели песни. Нам было весело, мы ехали на войну, как на танцы! А все, что творилось вокруг, нам казалось непонятным. В то время как раз была сеноуборочная кампания. Мы ехали с открытыми дверьми и видели, как женщины с косами смотрят на нас и плачут.

…У нас такой был подъем, все были уверены, что наша героическая Красная Армия даст достойный отпор врагу, тем большее удивление мы испытывали, слушая сводки Совинформбюро. Мы не понимали, почему это наша непобедимая армия вдруг так отступает.

…Тогда война назревала. Был такой лозунг: «Комсомолец на самолет». И еще - «Комсомол шефствует над авиацией и военно-морским флотом». Но я честно скажу: я пришел в аэроклуб за девочкой. Там у нас всех, кто хочет, брали в аэроклуб, и девочек тоже… Она потом сгорела в воздухе… Я пошел за ней, чтобы её не упустить.

…Хорошо я помню и 1940-41 годы. Часто мы приходили в класс, и вдруг кто-то входил заплаканный, девочка или мальчик. От него сразу отсаживались в сторону, потому что хорошо понимали, что произошло. Кого-то из родителей, а может быть и обоих ночью арестовали… Это мы отчётливо понимали. А поскольку у меня отец был военным, то дома не раз вёлся разговор на эту тему. Смысл беседы состоял в том, что не нужно заниматься разговорами на эту тему, не нужно откровенничать, потому что это достаточно серьёзно и опасно. А если ты хочешь сказать, то что думаешь, пожалуйста, для этого есть дом. И в эти моменты родители говорили со мной как с взрослым. Не только со мной, и с другими тоже, поэтому в эти страшные времена мы вот так и поступали.

…Когда мы оказались у керченских причалов в районе завода Войкова, то от всего увиденного жить не хотелось. Тысячные массы людей плотной «стеной» стояли у причалов, никакого порядка не было, никакой организованной эвакуации. Наше положение было безвыходным. Причалы рушились под массой людей, и когда ночью к берегу стали подходить катера с Тамани, то началась дикая свалка, дошло до того, что обезумевшие и желающие спастись во чтобы то ни стало люди стреляли в друг друга, чтобы попасть первыми на катера. Тогда моряки отошли от берега и стали брать людей только с воды, подходя к берегу кормой на малых оборотах. В воздухе непрерывно висела немецкая авиация, нас бомбили и днем и ночью, а волнами к берегу прибивало сотни трупов… Люди стояли по горло в воде, и даже мне, с моим ростом, вода была по шею, но в первую ночь мне так и не удалось попасть на катер. Утром раздались призывы командиров: «Все вперед! Отгоним немцев! Иначе – всем каюк!». Мы собрались на берегу, сбились стихийно в какие-то отрядики под командованием отчаянных лейтенантов. Командиров званием выше лейтенантского – я на берегу просто не видел в эти дни. И так три дня подряд – целый день мы держим линию обороны, с упорством смертников ходим в атаки, бросаемся в штыки, а ночью, те кто еще жив, спускались к морю, и снова, стоя по горло в воде, надеялись и ждали, что попадут на катера, что их заберут. Немцы непрерывно долбили по кромке берега из артиллерии и минометов, били по небольшому клочку земли, на котором собрались многие тысячи отступивших от линии передовой бойцов и командиров (и еще надо учесть, что кроме них там же находились тысячи раненых из госпиталей), а налеты пикировщиков стали для нас просто кошмаром, от каждой взорвавшейся немецкой бомбы на земле оставались кучи мяса… Весь берег представлял из себя сплошные завалы из разбитой техники и трупов красноармейцев… Только на третью ночь, во время бомбежки, мне удалось сесть на какой-то небольшой сейнер… На сборном пункте я увидел еще командира дивизиона майора Зувалова и нашего комиссара. Этот комиссар имел звание старшего политрука, являлся последней сволочью и законченным антисемитом, он и раньше мне покоя не давал, а когда увидел что я и Флоринский выбрались из окружения живыми, то его просто затрясло от ненависти, мол, «повезло жидам пархатым»… Но вдруг этого комиссара арестовали «особисты», выяснилось, что он сбежал на Тамань самовольно, еще во время танковой немецкой атаки смылся из дивизиона и «слинял через пролив», бросив своих подчиненных.

…Я пытался вернуть самолет в горизонтальное положение. Открываю глаза, чтобы посмотреть, в слепую-то не полетишь. Глаза открыть не могу – все горит. При пожаре единственное спасение – это выброситься с парашютом. Отбросил фонарь двумя руками, расстегнул привязные ремни, вскочил на ноги и рванул. Но зацепился о край кабины и меня воздухом прижало в фюзеляжу. Я летал в шинели, видимо она зацепилась. Пока я все это делал, я не дышал, а тут рот открыл, вдохнул горячий воздух, и в глазах показалось лицо матери. Успел подумать, что она наверное плакать будет и больше ничего не помню. Очнулся и чувствую, что вокруг меня все мягкое, меня обдувает холодный воздух. И лечу я как будто вверх. Такое ощущение как будто я спал. Я задал себе вопрос: «Что со мной?» Ответил сам себе: «Я спрыгнул с парашютом». У меня заработала сознание. я сразу за кольцо дернул, но рука соскочила. Тогда я двумя руками нащупал кольцо и выдернул трос. Сразу почувствовал, что парашют стал раскрываться. Ноги мои полетели вниз, я перевернулся, как мне показалось, потом осел на парашюте при этом потерял один кирзовый сапог.

…Вдруг исчез весь комсостав от командиров рот и выше, они бросили своих солдат в окружении. Куда–то «испарился» и мой ротный Мельников. Только взводные лейтенанты остались на позициях, а штабы полков, включая штаб нашего 1062 СП под командованием майора Зорина, еще до этого находились вне кольца окружения. Мы понимали, что приближается трагическая развязка. У нас на винтовку оставалось по пять патронов и одна неполная лента на пулемет «максим», который был у меня во взводе. Приказ на отход или на прорыв нам никто не отдавал, и никто не предпринимал попыток прорваться к нам на помощь. Просто некому было приказывать, командиры нас бросили!.. Нас «сдали», предали…

…У нас подходили к концу боеприпасы, закончилось продовольствие, мы несколько дней фактически ничего не ели, и один раз нам с самолетов ПО-2 стали сбрасывать мешки с черными сухарями, но когда стали делить сухари среди бойцов, то каждому досталось от силы по два сухаря. Многие красноармейцы от голода и безысходности уже были близки к деморализации. Моя рота стояла на стыке 1062 и 1064 полков и, за два дня до того как все для нас закончилось, нам придали для атаки два танка: КВ и Т-34, но ничего из этой атаки не вышло. Четырнадцатого числа ко мне в землянку пришел лейтенант–танкист, сказал, что в поле за нами видел двух жеребят, и мы с ним пошли и пристрелили их, чтобы кониной накормить бойцов. Мне было жалко стрелять в животных, поверьте, что человека в немецкой форме было убивать легче, чем этих несчастных жеребят. Бойцы хоть успели в последний раз поесть, перед тем как нас всех взяли в плен.

…Все в памяти перемешалось в бесконечные переброски и неудачные бои. В октябре начался голод на передовой, мы получали всего по 400-500 грамм хлеба на сутки и от голодухи некоторые уже с трудом передвигали ноги. Один раз, когда кончились патроны, мы поднялись в штыковую атаку навстречу немцам, но немцы не приняли штыкового боя и отошли назад. Это, наверное, после уничтожения немецкого десанта в июле сорок первого года, второе светлое воспоминание о боях на Ленфронте, а все остальное, что происходило с нами в те дни… довольно грустная история…

…Немцы все были здоровее наших и выше. Мы ж все в голоде росли, в СССР.

…Наши противотанковые средства – бутылки, больше ничего. Вот так вот смерть – она ж ползет, лезет и в крестах еще немецкий танк! Мы их тогда и не видели, это ж для нас была дикость – кресты! Мы же – комсомольцы все. Поскольку танк нужно было подпустить на далее как на 10-15 метров – это же смерть на тебя ползет. Какие нервы надо, чтоб удержать себя, чувства свои, чтоб с врагом сразиться. Эти бутылки же, разобьется – и ты погиб и даже не одного танка не поджег. В общем, очень трудно было воевать с таким оружием.

…Тогда я им говорю: «Дяденька, дяденька, я знаю немецкий!» Дело в том, что идиш очень близок к немецкому. Говорил на нём достаточно, свободно, а понимал всё. Тогда этот Залман Каминский повернулся и спрашивает: «Шпрехен зи дойч?» Отвечаю: «Я-я!» Потом ещё несколько фраз и тогда он говорит командиру первой роты: «И говорит, и понимает. Забери его к себе, пригодится!» Но наверно через недельку к нам пришел офицер, нас построили и он спрашивает: «Ребята, кто хочет на курсы снайперов?» Ну, как же?! Конечно, я тут же шагнул вперёд. Я вообще был о себе высокого мнения и считал, что с моим приходом в Великой Отечественной войне произошел коренной перелом. И только после ранения это мнение несколько изменилось.

…В общем, меня арестовали и посадили в кондей. А когда ребята мне принесли опохмелиться, то рассказали, что меня хотят отправить в штрафную роту… Но от этой крайне неприглядной участи меня спасло только вмешательство Елены Тимофеевой – руководителя нашей летной группы. Уже ребята рассказывали, что она за меня комиссара училища и просила, и умоляла, и плакала, и что только не делала, но, в конце концов, упросила его не наказывать меня столь строго. И вот только благодаря ее усилиям через два дня я поехал в училище в общей группе… Уже после ранения однажды на аэродроме разговорился с девушкой-старшим лейтенантом, из бомбардировочного авиаполка. И вот в разговоре с ней я вдруг случайно узнал, что мой спаситель Елена Тимофеева погибла… (По данным ОБД-Мемориал командир звена 127-го ГБАП гвардии лейтенант Тимофеева Елена Павловна 1914 г.р. не вернулась с боевого задания 28.08.1943 – прим. Н.Ч.) Я был ужасно опечален этим известием.

…Стало тихо, стрельба прекратилась… И тогда бойцы стали вылезать из траншей и стояли толпой, в большинстве своем, не поднимая руки вверх. Остатки двух полков, свыше 800 человек попали в плен в это проклятое утро. Немцы приказали всем сбросить оружие в кучу и построиться в несколько шеренг. Было еще светло, когда немцы приказали: «Юде и коммунисты, выходи из строя!». Меня как током ударило, в одно мгновение вся моя жизнь промелькнула перед глазами, лица родных. Я уже сделал движение вперед, как мой командир отделения, кадровый сержант Ткач, схватил меня рукой и не дал мне выйти из строя. Он сорвал с меня петлицы с «кубиками» и произнес: «Лейтенант, не выходи»… Вышло всего человек тридцать, их сразу повели в сторону, а нас погнали в лощину, посадили в снег, на лютом холоде. Когда нас гнали, то я увидел, как на снегу лежит без движения еще живой, только весь в крови, мой товарищ, командир взвода из соседней роты, молдавский еврей Миша Цимбал. У меня с собой был комсомольский билет, мой дневник, который я вел все последние годы, а в кармане шинели граната–«лимонка». Я прекрасно осознавал весь ужас своего положения, решил было подорвать себя гранатой, но вокруг сидели мои однополчане и я не хотел, чтобы кого-то из них задело осколками, да и у самого не хватало духа себя убить. Мне было всего девятнадцать лет и так хотелось жить… И тогда я стал осторожно и незаметно зарывать гранату и документы в снег подо мной.

…Когда бой закончился, сразу в деревне появились немцы. Мы попрятались сразу в своих землянках. И я хорошо помню такой момент: к нам в землянку врываются немецкие солдаты и сдирают шапки с мужчин. Мы так и не поняли: что это такое случилось? С меня сняли шапку, посмотрели на длинные волосы и оставили в покое. А они, оказывается, искали среди нас солдат, которые переодевались в гражданское и бежали от плена. Это я уже потом только это понял. В армии в то время всех стригли под «нулевку». Вот некоторые из наших и бежали сломя голову. А где скрываться? В лесу было холодно, зима очень рано у нас наступила. Поэтому много наших солдат, которые попадали в окружение и выбирались оттуда, старались смешаться среди гражданского населения. В то время под Ленинградом не только полками и дивизиями, но даже и целыми армиями сдавались в плен.

…Мы пошли в атаку, захватили высоту, но когда заняли узкие немецкие траншеи, то от моего пулеметного взвода уже никого не осталось, всех перебило. Прибежал комбат, стал орать: «Где люди? Где пулеметы?», и ударил меня пистолетом по голове, я ему говорю, что все расчеты погибли, а он меня матом кроет: «Давай огня!». Я пошел в полный рост между трупов по полю боя, собрал три исправных пулемета. Увидел среди убитых своего друга Берлина… Дали мне пятерых бойцов на замену погибших, и мы снова пошли в атаку.

…За год мы стали на производстве такими спецами, где взрослому тяжело, у нас глазки зоркие, пальчики тонкие, шустрые. Шел 42-й год. Сама калибровала головные взрыватели к «Катюшам», запалы к УЗРГ к «лимонкам», РГД – противотанковые, и работала с бикфордовым шнуром для подрывников. Вопреки военной приемке делали надписи на снарядах – «Бей врага!», «Ждем с победой!» – чтобы чувствовал и знал боец, это свои, родные руки подают ему снаряд. И случилась в хаосе войны невероятная история. Мой двоюродный брат Сашка, который был на фронте. Распечатывая в бою очередной ящик со снарядами обнаруживает ярлычок, а там стоит моя фамилия. Он написал на завод, разыскал меня. Завязалась переписка. Все бойцы восхищались – ну надо ж, вот повезло – тебе сестра оружие прямо на передовую подает.

…Мой взвод отходил последним. Один из моих бойцов, уже немолодой, выбился из сил, сел на снег и сказал: «Не могу больше идти». По уставу я должен был застрелить его на месте, но я не стал этого делать. Молча, развернулся и пошел вслед за своими красноармейцами.

…Утром выхожу на дорогу, я же как управленец мог относительно свободно перемещаться и не был привязан к какому-то определенному месту. Мне было интересно, что же там впереди. Тут идет полная машина с ранеными. Остановилась, подхожу, а в ней уже кто-то из нашей 2-й батареи, кто только в ночь уехал на передовую… Я удивился, для меня было просто дико, как так, еще вчера мы вместе с ним и другими ребятами играли в «петуха», а сейчас его уже везут в госпиталь с перебитой рукой. Спрашиваю: «Что случилось?» – «Только начали разворачиваться, как нас расстреляли немецкие танки. От командира взвода остался один ремень…» И тут я опять задумался, что же нас ждет впереди?

…Наше отступление, я бы сказала, было сплошным ужасом и кошмаром! Кому не доводилось находиться на линии фронта в 1941-м году, тому трудно представить ту обстановку, в которой нам пришлось побывать. Взять ту самую дорогу Москва-Минск, по которой наше отступление проходило. Ночью творилось что-то страшное! Немцы с самолетов выпускали в небо парашюты с фонариками. Их было настолько много, что все небо в них светилось, казалось, этим огонькам не было конца края.

…Тогда было такое правило: если машина ломалась, ее ремонтом никто не занимался. Поэтому ее сбрасывали в кювет, и колонна продолжала движение дальше. Там же я впервые увидела английские самолеты, которым было дано задание сопровождать нас до самой Москвы.

…Ранение и контузии мне потом не особенно досаждали, хотя именно они потом спровоцировали энцефалопатию и нарушения вестибулярного аппарата. Самую страшную зарубку на память о себе война мне оставила в виде хронического гастрита, я хорошо помню, как без еды на фронте мой желудок просто сгорал.

…Если вы не против, я продолжу свои рассуждения об этой бессмысленной тактике под названием «Вперед, наступать!» Для этого приведу простой пример, как это в действительности происходило. Предположим, командир дивизии докладывал вышестоящему начальству о том, что дивизия сформирована, только что прибыла с тыла, можно сказать, пришла боеспособной и может вести активные боевые действия. В действительности ничего это не было! Многое ведь зависело от того, насколько умело подвозились обозы с продовольствием и снаряды, то есть, все зависело от успешной обеспеченности наступления. Этого обеспечения не было! А так как с этими 150 патронами и пятью снарядами на орудие и миномет нас стали вводить в бой, мы фактически ничего не смогли взять. Помню, когда мы подошли к одной деревне, нам поставили следующую задачу: «Взять станцию Змиевка!» А станция Змиевка находилась в 8 кимлометрах от нашей передовой. Так мы не то что Змиевку, деревню, которая располагалась у нас под самым носом, не смогли взять. Людей там положили, можно сказать, совсем зря.

…Когда мы наступали на одну деревню подо Ржевом, погода выдалась ясная, ярко светило солнце. И вдруг начало происходить что-то непонятное: засвистели пули, начали разрываться мины и снаряды. Все заволоклось порохом и, как ночью, потемнело, хотя стоял день. Было очень страшно! Но мы все равно ползли и стреляли по противнику, так как прекрасно понимали, что сзади нас стояло охранение из этих смершовцев. И когда меня ранило и я начал отползать назад (нужно было отыскать санчасть, я тогда еще не знал, что меня так быстро найдут санитары), натолкнулся на это охранение перед канавой. «Что случилось?» – спросили меня. «Ранен», – сказал. «Проползай», – мне ответили. А так бы вернули обратно в бой.

…Нам был отдан такой приказ: «Во что бы то ни стало взять вокзал!» И вот наша бригада, которая пришла сюда, как говорят, полноценная-полнокровная, численность которой составляло что-то около 3200 человек, была брошена на этот вокзал. Справа к нам еще какой-то полк подошел и был тоже, как и мы, все своей массой брошен туда. А между тем позиции у немцев были очень сильно укрепленными. В частности, с одной стороны вокзала стояли три танка «Тигр» и с другой стороны два таких же танка, а весь вокзал, подвал и окна были в амбразурах. И вот это море огня нас, как говорится, и встретило. И так «хорошо» встретило, что когда мне оставалось добежать до вокзала метров, наверное, тридцать, я почему-то оглянулся и увидел такую картину: почти никого не осталось в живых и лишь какие-то единицы бегут назад. Тогда и я развернулся и ползком по грязи попятился назад. Шлепнулся, помню, в колею, где недавно, видимо, танк проходил. И стал по-настоящему драпать. Отчета в своих действиях себе не отдавал уже никакого! Мы, чудом выжившие бойцы бригады, сумели добежать до здания какой-то школы. Но мы не знали, что нужно делать, так как не оставалось в живых ни одного офицера, а значит, некому было и приказа нам отдать. Короче говоря, весь день мы собирались и физически восстанавливались, а на следующий день вдруг поступил снова приказ: «Взять вокзал!» Нас спасло то, что когда мы прибыли на место, немцы ушли и вокзал освободили. Если бы они не ушли, неизвестно, чем бы все окончилось. А впрочем, этого ухода и следовало было ожидать, так как по существу эта группа немцев находилась у нас в тылу. Интересно, что 30 лет спустя, когда я ездил с женой на своей машине на юг, то решился проехаться по отдельным местам, где когда-то участвовал в боях. И больше всего хотелось попасть в Фридриховку. Когда же я туда приехал и посетил вокзал, то увидел там большую мемориальную стену с именами погибших. Я там насчитал 2860 фамилий. Это были погибшие за вокзал, который тогда так и не смогли захватить. Людей, можно сказать, там зря положили.

…Но на следующий день немцы остановили нашу колонну в лесу и на глазах у всей колонны расстреляли всех наших раненых, всех тех, кто не мог быстро идти. Среди них был боец, раненый в лицо, с разорванным пулей ртом и комком кровавых бинтов прикрывавших рану. Когда он понял, что его тоже расстреляют, то он смотрел так страшно и пронзительно на нас, в его глазах было столько боли и мольбы о пощаде…, но чем мы могли ему помочь.

…Уже под конец дня прилетела армада немецких бомбардировщиков, и буквально засыпала нас бомбами. Мы лежали в своих окопах, вжавшись в землю, закрыв глаза, и только шептали: «Господи прости и спаси!» Уверен, все так говорили, а кто не признаются, те врут. Ведь когда видишь, как от самолета отрывается бомба, и ты уже примерно представляешь себе, где она упадет… И вот в этот самый страшный момент к нам в окоп вдруг опустился голубь с перебитым крылом. Откуда он там взялся, до сих пор не понимаю, но видно, спасаясь от воя и взрывов бомб, он понял, где можно укрыться. Как сейчас помню, взял его в руки, а у него сердечко прямо готово было выпрыгнуть из груди… Но отлично помню, что увидев эту несчастную птицу, я подумал: «Все, это знак свыше, скоро этот кошмар закончится!»

…К Наумову привели двух пленных. Один из них был, кажется, поляком, а другой - немцем. Поляк заплакал, начал показывать осколки от гранаты и знаками говорить: «Я сам хотел в плен сдаться, а русский в меня гранату бросил.» Наш солдат ему сказал: «Ты в плен пошел, когда гранату увидел.» Немец тоже заплакал, достал бумажник и показал фотогрфию: вот, мол, моя жена и трое моих ребятишек. Он сказал еще: «Ich arbeite!» («Я - рабочий» в переводе с немецкого). Он, видимо, знал о том, что рабочий - в Советском Союзе почетный класс, и очень надеялся, что его пожалеют и не расстреляют. Их начали допрашивать, нашелся у нас какой-то солдат, знавший немецкий язык. Наумов тогда сказал: «Налейте им и дайте выпить спирта, а закусок не давайте.» Им налили, они выпили. После этого их допросили. Тогда Наумов распорядился: «Уведите!» Но кто их будет уводить в лагерь? Ведь был большой риск погибнуть, если оставлять их в живых. Я думаю, что их просто-напросто расстреляли. Они и сами отлично понимали, что в такой обстановке никто их куда-то не поведет, поэтому испугались и заплакали.

…Мы пробыли на отдыхе в Кейкино где-то два дня. Спирта там было навалом, и многие у нас там напились: потому что кто-то пил свои сто грамм, кто-то не пил, а кто-то выпивал одновременно за пятерых. И когда вконец опьянели, достали гармонь и стали песни под нее петь. У меня началось от этого очень сильное внутреннее переживание: «Как так можно? Как можно потерять столько людей и после этого петь песни?» Так что такие перепады настроений на войне ощущались все время. Поэтому верно поется в песне: «Кто сказал что нужно бросить песни на войне? / После боя сердце просит музыки вдвойне.»

…Думаю, что здесь уместно сказать пару слов о женщинах на войне. Конечно, можно говорить высокие слова о патриотизме, о чувстве долга, но мне не нравится, когда такими понятиями часто разбрасываются. Очень многие девушки и женщины пошли на фронт, потому что им было чисто по-женски, а значит, нестерпимо жаль мужчин, которые уходили на войну. Они пошли с ними, чтобы разделить все, а хлебнуть пришлось под завязку, дальше некуда… Что же касается отношения мужчин к ним, то оно было разное. Много и надумывали на эти отношения, разговоры ходили разные, до самых неприличных.

…Ко всем моим бедам, лагерная полиция, составленная в основном из украинцев–предателей, которых здесь называли «сержантами», постоянно искала среди пленных евреев и бывших политруков, и когда я увидел среди полицаев своего бывшего сослуживца по «школе младших лейтенантов», поляка по имени Антон, то я понимал, что если он меня заметит среди пленных, то сразу узнает и выдаст немцам на расправу. А выявленных среди пленных евреев ждала лютая смерть: могли окунуть в холодную воду, а потом поставить голым на весь день на мороз, пока насмерть не замерзнешь, в другой раз выданного предателем-полицаем еврея-красноармейца привязали веревкой к машине и так на машине кругами таскали его по земле, а немцы смотрели на его муки и смеялись. Самой быстрой смертью для военнопленного – еврея в этом лагере была одна – если на него охранники натравливали собак, которые моментально загрызали жертву насмерть.

…И тут я услышала чей-то панический голос: «Начальник госпиталя ранен!» И мы, три старших операционных сестры, как только услышали это, поднялись и побежали через шпалы. Двух из нас сразу убило. Одну так даже разорвало пополам: одна часть тела полетела в одну сторону, другая - в другую. Но я успела отбежать и потом добраться до начальника госпиталя.

…Он меня вызвал по радио и сообщил: «Примите радиограмму!» А там нужно было по буквам по морзянке передавать. Опыта у меня тогда не было почти никакого и я что-то напутал. А оказалось, что он через морзянку ругал нашего командира. Это в кино войну показывают идеальной. На самом деле на фронте командиры постоянно ругались друг на друга. В боевой обстановке это вполне естественно.

…Положение в стране было настолько тяжелое, что на фронт набирали всех без разбору. У нас не было даже никакой медкомиссии. Спросили: «Ну как, все здоровы?» Мы ответили: «Здоррр-ровы.» И повезли нас во 2-й Волховстрой.

…Когда мы находились в блокадном Ленинграде, то кормили нас там очень плохо. Ужасно кормили! Я помню даже такой случай. Нас послали ломать деревянные дома на дрова. Тогда печки уже нечем было топить! Я зашел в домик, где раньше какой-то клуб был. Я прошел концертный зал, как вдруг встретил солдата. Еще подумал: откуда он здесь мог взяться? А оказывается, это было большое зеркало. Я настолько похудел и отощал, что сам себя не узнал. Там один длинный скелет с ребрами был. В запасных полках в Ленинграде люди просто умирали. И на фронте по сравнению с Ленинградом еда очень хорошая была. Нам в основном давали сухие пайки. Также полагались картошка, консервы, американская тушенка. Кстати, американскую тушенку нам стали давать еще тогда, когда мы находились в Ленинграде. Нас это здорово спасало!

…В лагере среди пленных были антинемецкие, антиукраинские, антисемитские и антисталинские настроения. Немцев мы ненавидели, как своих мучителей и убийц, как жестоких зверей и захватчиков-оккупантов. Это понятно, само собой. Антисталинские настроения наиболее ярко проявились тогда, когда немцы нам объявили, что Сталин заявил: «У нас нет пленных, у нас есть предатели». И так многие из пленных, которые были постарше меня лет на десять, еще до войны ненавидели Сталина с его колхозами, репрессиями и Беломорканалами, но после этого заявления «вождя народов» большинство из наших в лагере уже проклинало его вслух. Антиукраинские настроения были вызваны тем фактом, что украинцы массово шли на службу к немцам и в полицейские батальоны, и во многих концлагерях, например, в таких как Пески и Кресты, лагерная полиция состояла на 80% из украинцев. Их считали за «поголовно продажную нацию»… Антисемитские настроения среди пленных появились благодаря непрерывной планомерной немецкой юдофобской пропаганде и потому что «крайние» в любой ситуации всегда оказывались евреи, а немцы и «власовские» агитаторы все время пытались внушить пленным, что проклятая война началась из–за евреев, которые все «проклятые жиды-коммунисты».

…Один наш старшина послал повара на конной повозке отвезти обед в одну из батарей нашего 153-го полка в районе той самой деревни Дятлицы. Ехать нужно было через лес. Повар поехал, но батареи не нашел и заблудился. Вышел на опушку леса и вдруг увидел два немецких танка. Он развернулся и галопом помчался в обратном направлении. Но танки заметили его и двинулись за ним, они захотели захватить обед и его как живого языка. Повар мчался, не зная сам, куда, в том самом направлении, где была замаскирована та самая батарея, которую он искал. На батарее заметили своего повара, а за ним гнались два немецких танка. Немцы увлеклись погоней и потеряли бдительность. В результате танки были в упор расстреляны нашими 76-миллиметровыми пушками. Повар за этот неожиданный подвиг был награжден медалью «За отвагу». Мне, кстати, и полковник Наумов, командир 308-го стрелкового полка нашей дивизии, после войны также писал о том самом случае: что благодаря повару удалось подбить два немецких танка.

…Он, конечно, заскочил к своим родным, а они его спрашивают: «Ну, как ты, Саша, воевал на фронте?» – «Да, воевал». – «Так ты же не убит и не ранен». Всех удивляло, как это человек был на фронте, имеет два ордена, но при этом и не убит и не ранен. Сомнения у людей возникали…

…Я был направлен в 22-й отдельный полк связи. Однажды прямо в здание нашей казармы, где мы тогда жили, точно попала бомба. И 30-40 девчат, которые с нами служили, погибли прямо у нас на глазах. Этих мертвых девчонок мы стаскивали в подвал. Всех нас, кто остался в живых, переселили в соседнюю казарму. А меня утром вместе часовым поставили охранять этот подвал с погибшими связистками. Их там укрыли плащ-палатками. Я помню такой момент: ветер гуляет сквозь выбитые окна и поднимает эти плащ-палатки, я пугаюсь, они мне кажутся живыми, становится страшно… Я в первый раз в жизни видел убитых. Я не выдержал, когда смена пришла, я сказал: «Я боюсь тут стоять!» И меня тогда сменили. Потом этих девушек похоронили. Они все были ленинградками, служили у нас в части на должностях радисток и телефонисток. Так что эта смерть оставила у меня в душе тяжелые ощущения, хотя потом на фронте я видел смертей немало.

…Солдаты научились спать стоя во время передвижения на марше. Кто-то хватался за мой ремень сзади меня, я - за ремень идущего впереди, и потихоньку спал. Если кто-то оступился и падал, то я это слышал уже. Так что все это дело было у нас хорошо организовано. Конечно, после того, как пробыл несколько суток «в обороне», засыпал поневоле. Но спали мы, разумеется, не только во время передвижениях на марше. Как это дело организовывалось? Предположим, сменился я с блиндажа во время стояния «в обороне». После этого возникала потребность поспать. Но зимой никаких построек поблизости не было. Поэтому я делал следующее - отрывал яму в снегу и расстилал палатку, где ложился спать. Сразу после этого меня для того, чтобы было потеплее, зарывали в снегу. И я спал. Место, правда, нужно было чем-то отмечать, чтобы тебя потом смогли откопать. И еще делали небольшую дырку для воздуха.

…Когда из батальона оставалось не более 30 человек, нас всех собрали в группу. Командир батальона и начальник штаба, расположившись в специально вырытой землянке, засыпанной снегом, подавали мне эти команды: «Вперед, наступать!» Я же должен был наступать с этими тридцатью военнослужащими на деревню, которую дивизия 19 февраля так и не смогла захватить. Приказ оказался совершенно невыполнимым. Как только солдат поднимался в атаку, он сразу же падал на поле боя. Но я не знаю, кто погиб из этих тридцати. Вооружения у нас не было никакого, шли в бой с наганами.

…Когда я сегодня слышу разговоры о том, что фронтовики шли в атаку с возгласами «За Сталина, за Родину! Ура, вперед!», я не могу этого подтвердить. Никогда этого я не видел. Это все вранье. Никакого порыва воевать именно за Сталина у нас было. Мы выполняли свой долг и не вели эту войну ради Сталина.

…Подумайте: в ходе Второй Мировой войны Германия поработила почти все европейские государства, а наша страна выстояла. Вот что такое социализм, вот что такое Сталин! Подтверждаю: мы действительно шли в атаку с криком: Ура! За Родину! За Сталина!

…Мы кричали только «УРА!». «За Сталина!» не кричали – на хрен это надо?! Сначала вообще такого не было. Это потом началось. Я кричал только «Ура!».

…Когда поднимались в атаку, возгласы «За Сталина» никто не кричал. Тогда во время атаки вообще никакого звука не было. Была мертвая тишина. Тот, кто что-то выкрикивал, как правило, сразу же и погибал. Так было, например, в боях за вокзал в Фридриховке. Один офицер у нас крикнул: «За родину-ууу! Взять! Вперед!» Его моментально уничтожили. Я вообще считаю этот бой фантастикой или каким-то заколдованным случаем: когда шансов выжить почти не было и спаслись буквально единицы, я и ни одной царапины не получил. А где-то в Западной Украине мы вели бои за один маленький городок. Расположившись перед маленькой речушкой, за которой находилось одно какое-то село, мы приготовились к атаке. С той стороны реки около моста стоял немецкий танк «Тигр», его пушка была направлена в нашу сторону. У нас народу было совсем немного. Нас, кажется, тогда прикрепили к чужой части. Командир дал возглас: «За Родину! За Сталина!» И только успел он это крикнуть, как случилось прямое попадание снаряда. От него ничего не осталось. Как говорят, был человек, – и нет человека.

…Отношение к Сталину не было однозначным, одно время я даже к нему хорошо относился… Но приехал после демобилизации в Долинку к матери, посмотрел, что происходит вокруг, многое узнал от людей отсидевших свои срока по 58-й статье и тогда окончательно понял, в какой стране я живу и что представляет из себя Сталин. А когда прошел 20-й съезд и большая часть сталинских преступлений стала известной, то я окончательно определился в своем отношении к Сталину – это был и есть монстр, убийца и злодей, загубивший нашу страну… Когда кто-то из ветеранов начинает «заливать», что «…с именем Сталина мы поднимались в атаку», то это значит, что он сам в атаки не ходил. Никто и никогда перед боем или поднимаясь в атаку не кричал «За Сталина!», и тот, кто утверждает обратное, просто безбожно врет.

…Водку иногда давали на переформировании. А на самом фронте было, как говорят, не до этого. Какая могла быть там водка, когда нам и обыкновенной еды не давали? В колхозе или у жителей мы находим просто зерно – рожь, пшеница, если повезет картошка. В Дону гранатами мы стали глушить рыбу. Выбирали где проталины побольше, глушили, длинными шестами, пытались ее поближе подтянуть. Удавалось. А рыба какая попадалась – не имело значения. Всякая мелочь, все шло. Голодные, хлеба нету, а рожь начинали варить с вечера, целую ночь, она разбухала, но не разваривалась, как крупа. Дело доходило до того, что мы ее ели, а потом в туалете она выходила не переваренная. Но самое страшенное запомнилось – вот это зерно с добавлением рыбы и, главное, без соли. Это было что-то ужасное! Я никогда не представлял, что соль имеет такое значение. Это трава, это невозможно есть, а есть нужно, иначе голод просто!

…В госпитале мы ходили в самоволки, у меня была уже медаль «За Отвагу», которой я очень гордился. Помню, ребята разбили градусник и посоветовали мне ртутью натереть медаль, чтобы она ещё сильнее блестела. Я натёр, но красные буквы «За Отвагу» выпали.

…Когда шли в наступление и получали команду «Приготовиться к атаке!», то, конечно, наступало что-то вроде мандража. Страшно, конечно же, было! Мы ведь шли навстречу смерти. Вообще-то в первые дни боев мы очень всего боялись. Мысли только такие были: «Все, это, наверное, последний день в моей жизни!» Ведь пули пролетали над тобой, как пчелы, рядом рвались снаряды и мины, и когда ты полз по земле, даже каску нельзя было снимать - иначе была бы дырка в голове.

…Ещё я был вооружен ложкой, которую отлил, находясь в Вязьме. Там у одного товарища была ложка с ручкой в виде обнаженной женщины, и мы все отлили себе ложки по этому образцу. Благо рядом с лагерем лежал сбитый немецкий самолёт.

…А что касается еды, то за четыре месяца непрерывных боев мы только один раз поели капусты со своей кухни. А так питались в основном тем, что заходили в деревню и лазили в домах по ящикам в поисках съестного. Где хлеба находили, где молока, где яйца, а где находили какую-нибудь курицу, опаляли ее и ели. Часто забирали еду у убитых немцев. Так что так и выживали.

…Мы порой даже завидовали пехотинцам – тот перебежал и лег, а тут же еще надо орудие тащить, и хотя бы пару лотков боеприпасов. Так вот эти штрафники – молодцы! Только скажи, всегда помогали! А роль их известная: или до крови, или насмерть.

…Когда же я прыгнул и лег в такую траншею, подо мною оказались лежащими уже два солдата. Поскольку я был в этой траншее третьим, то спина несколько вылезала выше бруствера. Но я спрятал голову и ноги. И вдруг подо мной послышался пронзительный хрип: «О-ой!» За ним последовал храп. «Что?! – удивленно спросил я. – Тяжело держать?» Но он замолчал. Когда вся эта история закончилась, оказалось, что осколок пролетел под моей рукой и угодил ему в спину. И его, таким образом, убило.

…Из помощи мы существенно ощутили – то, что к нам поступили американские машины: джипы и студебекеры, и легкового типа – виллисы – для начальства. У нас был студебекер. Мы – артиллеристы – очень благодарны этой машине. Она нас спасала не знаю как: у нее 2 моста ведущие, есть еще лебедка: на тросе можно за дерево зацепить, включить мотор и она будет наматывать и вытащит. Это было незаменимо для нас, и потом, чтоб таскать наши орудия – 2,5 тонны – нам нужна была не пара лошадей, а тракторы, а они тихоходные. Студебекер развивал скорость 50, а то 70 км/ч, и мы стали более мобильными. Мы стали передвигаться вслед за противником по 20-30-40, а то 50 км. Это огромное преимущество!

…Это было около дома видимо, какого-то богатого поляка. В нём сосредоточился штаб. Там же сосредоточились разведчики… Ну вся эта командная группа. А мы все в открытых окопах. Чтобы как-то уберечься от дождя, некоторые в стенке окопа делали себе нишу. Но я не делал потому, что видел, когда близко разрывалась мина или снаряд, то ниша обваливалась и заваливала. Причём человека вытаскивали уже мёртвым. Плащ-палатки выдали только 82-х миллиметровым миномётчикам и станковым пулемётчикам, чтобы накрыть пулемёты и миномёты. А так, когда в сентябре начались дожди, сухим у нас оставалось только одно место. Это пилотка под каской, а остальное хоть выжимай.

…Те солдаты, что воевали на правой стороне Дона, они же видели силу немецкую и видели свою силу, с чем мы воевали и с чем они воевали. Мало веры было, что наша Победа будет, они намного нас сильней. Но, видишь ли, нас убеждали, что мы духом сильней, но дух его разве поймаешь?! А немца видишь, вооруженного до зубов.

…Очередной бросок вперед на несколько километров, но тут команда: «Стой!» Батальон встал. Помню такой широкий пригорок и слева огромное картофельное поле. Новая команда: «Налево десять шагов. Ложись! Привал». И все легли в межу. Под дождём в шинелях, прямо в грязь… Тут прибегает Ваня Баранов с разведчиками и докладывает комбату: «Товарищ майор, в ста метрах выше стоит огромный сарай с сеном. Мы проверили, не минировано, ничего. Давайте туда ребят». Вот тут я первый и последний раз видел, как комбат упрашивал, буквально умолял людей. Ну, это надо было знать Сироткина. Он ходил по этому картофелю между нами и тормошил: «Ну, ребята, поднимитесь! Ну, еще немножко наверх и там сарай». Привал был минут тридцать-сорок, но ни один не встал, ни один… Потом все-таки поднялись и пошли дальше. Повторяю, невероятное напряжение, это за гранью человеческих возможностей. Если бы мне до войны сказали, что мне в восемнадцать лет доведется вынести такое, я бы не поверил.

…Привезли меня на «Ангарстрой», и судно пошло в Америку. Капитаном у нас был Бондаренко. В мои обязанности буфетчицы входило обслуживание командного состава. Это, подавать первое, второе. В общем, обеды и убирать помещения капитана и старпома. Шли около полу месяца. Пришли в Портланд. Загрузились сахарным песком, и пошли обратно. В Америке, конечно, всё по-другому. Даже воздух другой. Помню, американцы плакались, что у них сахарный песок по карточкам. А я думаю: «Вот, ещё жалуются, а у меня в Ленинграде мама от голода умирает». Это всё происходило в марте – апреле 1942 года.

…Нормальная одежда была, ботиночки были у меня, например. Мы – солдаты – не разбирались в этом. Вот ботинки красные не наши же были, а английские, а мы в них ходили и думали наши. Дадут еду, мы думаем, что наша, а она не наша. Особенно колбасы. Английские в консервных банках. Хорошие! Там один запах… Вот это действительно была колбаса, у нас сейчас такую не делают!

…Хорошо помню, как еще до войны ночью в нашу деревню приехала машина. Шесть здоровых мужиков, работящих, бесследно исчезло. Концы, как говорится, в воду. А еще на фронте у меня был товарищ, командовавший первым взводом. Он был старше меня очень намного, родился в 1903 году, вполне мог бы сойти за моего отца. До фронта он служил в НКВД. Так вот, о своей работе он мне рассказывал следующее: лично получал задания от руководства разъезжать по деревням и арестовывать определенное количество людей.

…С питанием на плацдарме было очень плохо. Весь день переправу или бомбили или обстреливали. Только ночью приносили огромные термосы с пшенной кашей. И эта пшенная каша уже прокисла. Я, например, есть, её не мог, ну не мог. Голодный был как собака, но есть эту кашу, я был не в состоянии. Они говорили: «Ребята, мы не виноваты. Нам эту кашу положили ещё утром, а мы вот пришли к вам только ночью. Было не пройти». За всё моё пребывание на фронте водку ни разу не выдавали.

…Сейчас мне и самому даже не верится, что мы смогли прожить в окопах в чистом поле, на снегу, на морозе, не раздеваясь, не разуваясь, без воды, без обогрева целых три месяца… Как мы все это выдержали, не понимаю.

…Один раз иду по дороге к штабу полка, почти сплю на ходу, и вдруг чувствую, как меня со всех сторон «обтекают» люди, глаза открыл, а это по дороге ведут строем толпу пленных немцев, человек тридцать, и они меня обходят с обеих сторон. Пленные меня обогнали, и когда я подошел к штабу, то услышал дикие крики и вопли. У штаба стоял пьяный, в слезах, наш «сын полка», немцев подводили к нему и он их всех пристреливал по очереди… Как эти пленные немцы жутко орали перед расстрелом.

…Потом мы поднялись в атаку, и Володя Клушин погнался за немецким офицером. Но в его автомате кончились патроны и он, сняв диск, швырнул его в убегавшего немца. Тот обернулся, дважды выстрелил, и одна пуля попала Володе в левую часть груди, под сосок… Он упал, мы забрали его документы, а его маме послали похоронку. Кажется перед 15-й годовщиной Победы мы, чуть ли не в первый раз собрались, все кто смог приехать из ветеранов. Договаривались о праздновании Дня Победы, собирали деньги на банкет. Когда подошла моя очередь и я, отдавая деньги, назвал свою фамилию, то сидевший недалеко мужчина подошел и сказал: «Слушай, ты куда?» Мы все обращались друг к другу на ты. Я отвечаю: «К метро Чернышевская». – «И мне туда». Вышли и он спрашивает: «Ну, как дела миномётчик?» Я говорю: «Слушай, ты ошибся. Никакой я не миномётчик». – «Как же, а рано утром 18-го сентября разве не ты стрелял из «полтинника?» И только тут я начал догадываться с кем говорю: «Володя, это ты?» Он отвечает: «Да». Спрашиваю: «Отчего же ты не откликался столько лет? Тебя же убили? При мне тебя застрелил немецкий офицер, и я же помню, как ты валялся, и ребята вытаскивали у тебя документы». – «Ну вот, как видишь, жив…» Как ему объяснили врачи, пуля прошла в миллиметре от сердца в момент его сокращения. Вместо метро мы пошли, в какой то кабачок и набрались так, что домой ползли, поддерживая друг друга. Ну, дело такое, конечно… А уже спустя много лет после войны Володя Клушин поехал в Эстонию. Ему очень хотелось найти этот окоп, где произошла эта «мясорубка». Мне об этом рассказала его жена Нина Андреева. Они приехали туда в свой отпуск. Местный учитель возил их на своей машине, несколько дней искали и все-таки нашли. Осыпавшийся окоп сохранился, и Нинка мне рассказывала: «Я стояла на верху, Володька туда спрыгнул, руками облокотился о бруствер и вдруг, пополз вниз. Потерял сознание…» Его, конечно, сразу в местную больницу и там привели в порядок. Я его потом спросил: «Вовка, в чём дело? Что с тобой случилось? Сердце?» Он отвечает: «Никакого сердца, ничего подобного. Просто день был солнечный, точно такой же, как тот, когда мы там были. Я спрыгнул в окоп и вижу, по поляне прямо на меня идут фрицы… Поднимаю руки, а в руках ничего нет. И всё, больше ничего тебе не могу рассказать…» Вот такие сильнейшие переживания.

…У пехотинца большой страх: ты идешь в атаку, в тебя стреляют, а ты должен идти! Лечь можно только по команде, преодолеть такой страх – это огромное мужество, они все герои.

…Появились эти И-16, их было семь, они собирались садиться. И тут наши зенитчики начали стрелять по ним. Это все на наших глазах происходило. Летчик летит низко, показывает красные звезды. Беспорядок был большой, потому что немцы иногда использовали наши знаки, для того чтобы наносить удары, и люди уже не знали по кому стрелять. Самолет загорелся, летчик выпрыгнул, парашют раскрылся, мы думали, что он спасется, но не хватило высоты, и он разбился. Остальные сели. Приехала машина, а зенитчик бежит: “Это я сбил!”. Ему товарищ говорит: “Да ты сбил. Вон смотри, кого ты сбил”.

…Помню такой момент: идет голубоглазый парень-матрос. За ним плетутся остальные матросы. И что интересное: не несут, а тащат винтовки. Настолько устали, настолько изголодались, что уже не могли нести своего оружия. Вот у немцев, например, порядок был какой? После того, как они неделю пробудут на передовой, их отправляют в тыл. Там они находятся на свежем воздухе, играют в волейбол, хорошо питаются. А у нас было что? Сунули всех под Сталинград, отдыха никакого, постоянно были в боевой готовности, да и кормили, к тому же, плохо.

…У каждого большого начальника обязательно телефонистка была женщина. Что она вынуждена делать? Если сегодня она с ним не ляжет, то завтра пойдет в пехоту. Так лучше быть возле этого командира. У меня после в Германии служил Макаренко, и женился, и венчался в Германии, и жил с этой Полиной. Ну и что! Тоже вроде нарушение, но есть женщина, и есть мужчина… Женщины, им тоже очень тяжело было! Было величайшее уважение к ним, тут ничего не скажешь. Даже в туалет выйти – опасная вещь, ведь кругом мужики. Я знаю командира пулеметной роты, которую я наградил бы не знаю как! У нее и в траншее порядок, на ней все сшито, сапоги. Она жесткая дама – солдат держала вот так вот! Командир пулеметной роты! Была Клавдия медсестра, здоровая, зам командира батальона на себе несла! Любая доля тяжелая, даже прачки в тылу, и я к ним отношусь самым серьезным образом. Сейчас, кстати, оказалось в живых больше, чем мужиков. Вымерли мужики и в зале смотришь – женщины.

…То, что я верующий, никто не знал. Этого я не подчеркивал. Отходил куда-нибудь в сторону и про себя молился утром и перед сном. В госпитале я лежал недолго. Всё очень быстро зажило. Кости-то пули не тронули. Всё-таки Господь Бог меня хранил.

…В Ленинграде я лежал в госпитале №1014, по адресу Мойка,48. Когда меня только привезли, помню, приходит в палату в окружении свиты начальник отделения – полковник медслужбы Сара Моисеевна, фамилию, к сожалению, не помню. Меня отправили в операционную. Нужно было снять тампон, и когда медбрат, здоровый такой парень, за него потянул, я так заорал и сказал, что не дам. Она обернулась ко мне, выругалась. Надо сказать, что она курила, и у неё были такие руки… Ну, в общем, настоящий хирург. Спрашивает: «Как не дашь?» – «Не дам и всё», потому что и так больно, а еще когда тянут там изнутри… Такое впечатление, что сейчас помрёшь… Она говорит, в таком духе, что, мол, снимите этого дурака со стола. Меня сняли, посадили на пол, и Сара Моисеевна говорит: «Помойте ему руки спиртом. Пусть сам вынимает». Моют мне руки, а она наклоняется надо мной и говорит: «Закрой глаза!», и одевает мне на лицо маску. Я даже не понял, что это был наркоз. Говорит: «Считай!» Я досчитал до пятнадцати или до двадцати, как она рванула и вынула этот тампон. Всё понятно, привезли сотни раненых, и нет времени тут со мной одним возиться. Шел настоящий конвейер, и нужно было быстрей, быстрей. Так что всё это было оправданно. Но когда уже в следующий раз меня привезли на перевязку, я опять заорал и говорю: «Всё, меня больше не обманете!» Она говорит: «На пол его. Мойте ему руки. И не бойся, маску надевать не буду. Ковыряйся сам, но если расковыряешь рану, отдам под трибунал!» Сказано это было на полном серьёзе, потому что некоторые это специально делали, чтобы не идти снова на фронт. Я по краям отклеивал, а она подходила ко мне, говорила: «Ну, молодец!»

…Один раз вынуждены были своих артиллерийским огнем накрыть. Штрафников окружили на Миусс-фронте, Саур-могила, они не могли никак отбиться и вызывали огонь на себя. К ним немцы подходили. Это вынужденно все было… Мы сожалели, мы знали, что они там.

…В поле встали в оборону и начали окапываться. И эта картина как живая сейчас стоит у меня перед глазами. Чистое поле, кругом снег, а над нами летает «рама». Никакой кухней, конечно, и не пахнет. Как потом выяснилось, наша кухня тогда вместе с кавалеристами лихо ускакала в тыл на 50 километров, и ее нашли только на третий день. И что обидно. Заградотряд задерживал всех подряд, а кухню – единственный источник радости на передовой, остановить не успел… Закон подлости.

…В это время ожил немецкий пулемет, стрелявший из окна единственного дома стоявшего у нас во фланге. Ротный снова стал орать: «Альтшуллер, успокой пулемётчика!». Я выстрелил и со второго выстрела попал. Пулемёт выпал на улицу, и пулемётчик повис, свесившись из окна. Об этом мне уже потом рассказали ребята. Близким разрывом меня оглушило, и я потерял сознание. Увидав это, моя напарница Соня сказала санитару: «Вытащи его, а я тебя прикрою». Санитар пополз ко мне, и в это время из-за дома выскочили немцы и открыли шквальный огонь. Соня своим огнём прикрыла и спасла нас с санитаром, но ей самой пуля попала в ключицу, отчего левая рука у неё так и осталась парализованной. После войны она, кстати, писала мне письма, звала в гости. Причём писала с юмором: «Я понимаю, что ты не можешь быть крестным отцом моим детям в связи с национальной проблемой, но приезжай хоть поглядеть на них». У неё после войны родились четверо детей: трое мальчиков и девочка.

…Самолеты ЯК-1 были не доброкачественные, у них был недостаток: из коленвала било масло, попадало на фонарь летчика. В воздушном бою не то чтобы думать о том, как сбить, а просто уцелеть бы! Самолеты были слабоваты. Этот мессер понял, что он вроде меня ранил, и начал добивать. Я самолет из штопора вывел – на лобовую атаку. Немец думал, что я в лоб не пойду. Но мне-то что? Я тоже нажимаю на гашетки, но цель фактически не вижу, потому что мой козырек весь замаслен. Короче говоря, мы с ним так прошли – и разошлись. Я пришел на аэродром один, докладываю командиру полка, что в районе Харькова встретила нас группа мессеров, и начался воздушный бой. Те двое так и не вернулись из боя, а я оглох – забрался до 5000 метров без кислорода, но остался жив. На этом весь мой полет и закончился.

…И когда пошли дальше по просёлочной дороге, мне внезапно понадобилось в кусты. Я зашел, пардон присел… И вдруг вижу, недалеко от меня сидит «фриц», офицер, в такой же позе. Я штаны подхватил, выскочил на дорогу и буквально заорал: «Немец!» Ванька Баранов с ребятами кинулись туда и только минут через 10-15 вернулись. Они его там прикончили, и ребята подарили мне снятый с него маленький «парабеллум» и шикарную авторучку, тогда такие называли «вечное перо». Она у меня потом еще очень долго хранилась. Так шикарно была сделана, что я ею и диссертацию писал и потом, когда в школе преподавал, она у меня была.

…Ориентировался я не очень хорошо и пункт наблюдения за передним краем противника выбрал неосторожно: вышел в кустарник на опушку леса, ввиду деревни Чернушка, вытащил карту, давай на нее смотреть и помечать, и в этот момент раздался одинокий выстрел с немецких позиций, попало мне в полевую сумку разрывной пулей. Кусочком пули вырвало мне кусок мяса вот тут, шрам до сих пор остался. Я не почувствовал сразу, плюхнулся в кусты рядом со своим солдатом, а он мне и говорит: товарищ младший лейтенант, у вас пистолет стрельнул. Тут уж я заметил, увидел кровь, но я ж молодой, да и время такое – индивидуальный пакет прижал к ране, перевязал, а у самого какая-то радость внутренняя: вот пострадал на фронте, рану получил, кровь пролил. Довольный такой пришел на свои позиции, матери я написал письмо, мол, мам, не волнуйся, я ранен легко. Она там… прыгает от испуга. Нас таких много было, младших лейтенантов-командиров взводов. И жаль, что так мало говорят о том вкладе в Победу, который такие вот вчерашние школьники-десятиклассники внесли, такие вот Ваньки-взводные на переднем крае, вели людей и сами погибали. Из ста человек 23-24-го годов рождения, только трое остались в живых, остальные погибли.

…Выдали мне нашу трёхлинейную винтовку, но с немецким, цейсовским, оптическим прицелом. Трёхлинейка – это прекрасная винтовка. Если пристрелять её как следует, ну что вы? Безотказное же оружие и очень просто сделанное. Немецкий прицел считался лучше нашего только тем, что имел гуттаперчевый наглазник. Наш был несколько подлиннее и не имел смягчающего наглазника, поэтому при выстреле многие ребята опасались отдачи, и из-за этого страдала точность стрельбы.

…Я с гранаты чеку вынимаю, остается граната у меня на боевом взводе и стоит руку разжать – взрыв и меня нет! Я и уже подумал, сколько наших погибло – и мне все равно погибать. Так я лучше погибну от своей гранаты. Эта мысль еще не прошла, как я натыкаюсь на немецкий бронетранспортер, во ржи мы шли, выше человека ростом, рожь хорошая. Вот столкнулись с ним – кузов и борта, все железное, они сидели, я как заору: «Руки вверх!» Показал им гранату. Они не ожидали меня просто, откуда я взялся такой? Сразу повскакивали и руки держат вверх, у меня мысль мгновенная: «А что я с ними буду делать, ведь сам я уже в окружении». Я не кидал гранату, а так через борт перекинул и глянул в след гранате – она покатилась по полу и одному немцу под ноги прямо. Он подпрыгнул, испугался. Камнем под машину ближе к кабине, и тут же взрыв! Что там с ними в кузове получилось, я не знаю, но знаю, что машину порвало, а немцы где там, как они побиты, не знаю, не видел их. Даже в кабине никого не осталось. Такой взрыв сильный был – машину разнесло. Наверное, там еще их боеприпасы были. Тут же наши с 33-ей дивизии, следом за мной бежали они и всю эту картину видели. Подбежали и унесли меня, и по щекам меня, и в рот мне стали дуть, поняли что меня контузило, приглушило полностью…еле слышу разговор: «Да это чужой солдат, что вы с ним возитесь? Пошли, а то и нам будет». Другой говорит: «Да нет, он не чужой, видишь – он уложил немцев?! Это свой!» И все – чувствую, как на меня накатывается какой-то камень, теряю я все силы и сознание, отрывается от меня все…Не помню, как через Дон меня перевозили. Только уже помню, но не знаю через сколько, стук колес по железной дороге – на стыках они ж стучат – вот стук до моих ушей дошел, а где я, и опять в какую-то яму ухожу. Пришел в себя в Ряжске Рязанской области, уже в больнице, передо мной врачи или сестры, кто-то был в халатах белых, и я понял, что спасен.

…Здесь были ожесточенные бои, трудно пришлось, потому что болотистая местность, озера, танков у нас не было, самолеты не поддерживали, вся боевая техника была задействована на центральных направлениях боев. Был у нас такой случай во время перехода: маленького росточка солдат минометного расчета, несший на себе плиту, а она, на минуточку, 16 килограмм, так вот, он говорит: не могу идти, нет сил. Уговаривали его, а он – стреляйте меня, говорит, не могу идти. Мы его разгрузили, все забрали, старшина пристегнул его к себе частью пояса, и тянул, пока у него не открылось второе дыхание. Потом этот парнишка неплохим солдатом стал.

…И где-то в двух километрах от аэродрома сел. Ну мы пилотов взяли. Привели к комполку, начали допрос. Пилот по-русски говорит.
- Где научились русскому языку?
- У вас.
Он был то ли в Москве, то ли в Киеве, в лётных частях… Ну и в конце беседы Павел Терентич спрашивает:
- Скажи открыто - вы нас победите?
- Нет. Но вас, дураков, воевать научим.
Ну, после этого он собрал нас… Мы же как - семь-восемь наших самолётов увидели одного немца, и все на него, каждый хочет сбить… А это неправильно… Он говорит – «Если вы хотите, чтобы был результат, работайте в паре». И вот дело пошло. А вообще, не были мы подготовлены к войне конечно, тяжелые потери были.

…Всех убитых тогда стаскивали в воронки и заполняли их до предела. Потом их тела заморозились и покрылись снегом. Никто их, по сути дела, не хоронил тогда.

…Когда же ближе к весне мы прибыли на этот плацдарм, все воронки заполнились водой и эти трупы всплыли спинами на поверхности. Стало невозможно дышать. Но потом наше командование поняло, что из-за этого может начаться эпидемия, и приняли такое решение: перетащить убитых в большие воронки, которые образовывались из-за больших фугасных снарядов, и там их завалить. Они там до сих пор так и остались лежать, никто их не перезахоранивал. Никаких дорог там нет, совсем пустая местность. А недавнее перезахоронение погибших наших солдат в Синимяэ - это капля в море. Многие так до сих пор и лежат там!

…Не верьте, что на передовой люди не болели. Еще как болели. Я же вам уже рассказывал, что отит просто замучил Коля Бодров, а Трунова, например, изводил фурункулез. А с Кирьяновым получилось так. Когда у него появились серьезные проблемы с печенью, чуть ли не желтуха началась, его положили в госпиталь. Но после излечения он попал не к нам, а в пехоту, и топал с ней до Восточной Пруссии. И только когда в Помпикене мы встретились, он начал упрашивать нашего начальника штаба, чтобы его взяли назад, но сделать это удалось лишь с большим трудом.

…Как-то ночью вдруг нагнали солдат, как потом оказалось, это была штрафная рота. И я считаю, что глупо, конечно, их бросили в бой. Произвели слабенькую артподготовку минут на десять и пошли они брать высоту фактически на «Ура!» Немцы, конечно, сразу всполошились и открыли сильный артиллерийский огонь. В общем, побили не только этих штрафников, но и много наших погибло, потому что 1-й батарее приказали их сопровождать в атаке и поддержать огнем. Но куда там, в чистом поле не окопавшись… В общем, бесславно закончилась эта атака, я считаю, только зря людей погубили…

…Приписки к победным счетам были. Конечно, такое могло быть. У немцев было всего 5 тысяч самолетов, а мы сбили 10 тысяч. Как это понять?

…В конце мая нас сняли и отвели на отдых в тыл, километров на сто. Там нас сразу же перевели и начали кормить по тыловой норме, а это же вода водой. В первую же неделю утром к комполка приходит жаловаться женщина из соседнего села: «У меня пропала корова». Начали разбираться, и выяснилось, что украли ее не простые солдаты, а два наших лучших разведчика, которых за бои в Севске наградили медалями «За отвагу». Больше у нас никого не наградили только их. Нас всех вдруг собирают, построили, и комполка Дмитриев Николай Васильевич сказал: «Я же сам этих молодцов наградил, а они у тетки корову украли… У матери, которой нужно кормить детей!» Как он матерился я передавать не буду, а потом сам же сорвал с них эти медали и приказал отправить обоих в штрафную роту…

…Было еще вот так один раз в Прибалтике: перебрасывают нас с одного участка фронта на другой, тяжелейший марш – ранняя весна, озера, болота, вода замерзшая, а сверху такая кашица из снега и льда. Тяжко идти очень. Наконец-то вышли на дорогу, идем, вдруг слышим – духовой оркестр играет военные марши! Мы сразу взялись в ногу, до этого плелись. По строю передают: командир дивизии, командир дивизии! Он понимал, что мы в таком состоянии не сможем сразу в бой пойти, нас надо подбодрить, вселить боевой дух. Идем все подтянутые, в ногу и опять передают по строю: девчонки, девчонки! Справа от дороги девушки-снайперы стоят, все молодые. Мы рты пораскрывали, идем – пялимся.

…С нами в вагоне ехал командир роты капитан Смирнов. Капитан играет на гитаре и вдруг подзывает меня: «Будешь подпевать мне еврейскую песню? – «Разменяйте мне сорок миллионов». Но я никогда до этого этой песни не слышал и он удивился: «Как это ты, еврей, и не знаешь ее?» Во взводе было нас четверо евреев, двое из Одессы. И когда капитан начал играть подошел Мишка, за ним остальные, и стали ему подпевать. Потом ещё две или три песни, и ребята стали просить ещё. Но он отложил гитару сказав, что на голодный желудок не поётся: «Вот всё бы отдал, чтобы поесть и выпить». Мишка спрашивает: «Всё бы отдали?» Капитан отвечает: «Всё!» Тогда Мишка говорит: «Ну, тогда снимайте полушубок». И когда мы остановились, Мишка быстро сбегал и узнал, что будем стоять два часа. Вернулся и говорит мне, ещё одному солдату и моему дружку Сашке: «Надевайте красные повязки патруля и возьмите автоматы!» Он, Кузнецов Лёша и ещё один забрали всё это барахлишко, а всё было новое. Эти полушубки белоснежные – такая красотища. Пошли на площадь, где был рынок, где литовцы торгуют копчёным мясом, самогоном, только что выпеченным хлебом. Он приценивается, отдаёт полушубок, забирает в вещмешок продукты. И так ко второму, третьему… А мы идём сзади и примечаем. Потом подходим к первому литовцу и говорим: «Идёт война, а вы раздеваете армию! Вы, что хотите прогуляться с нами в комендатуру?» Тот конечно: «Нет, нет, нет!» и отдаёт полушубок. Короче все полушубки и валенки мы забрали обратно и вернулись с едой, питьём. Хватило на весь вагон, потому что каждый принёс по вещмешку продуктов за спиной и по два «сидора» в руках. Чего там только не было… Ребята хорошо подпили и ехали весело. Пели песни под гитару.

…И однажды к нам поступил один тяжело раненный немецкий офицер. По-русски он не знал ни одного слова. И его, значит, в отдельное помещение положили. Утром я захожу к нему, а он истерично кричит и на что-то показывает. Я ничего не понимаю. Но нашлись те, кто знал немецкий, и мне перевели: «Крысы бегают. Он боится крыс.» Я сообщила об этом врачу, чтобы он принял какие-то меры. Врач на это и сказал ему: «Милый мой! Наши боялись, когда вы многих наших вешали. Так что уж потерпи с крысами. Полежи.»

…Задача нашего корпуса и дивизии, как я понимаю, состояла в том, чтобы пробивать брешь в обороне противника, поэтому потери у нас были очень большие, и из-за этого снайперских групп у нас не было. Снайперы так же должны были идти в атаку, говорили, что можно чуть сзади, но какой там позади, когда бежит Ваня Бударин, наш взводный… Господи, ну о чём говорить?

…Я посмотрела вокруг: рядом стреляли вовсю девушки-зенитчицы, они стреляли из зениток по этим ненавистным нам самолетам, доносились звуки «пук-пук-пук», но все было безрезультатно. Командирша их была не то в звании старшего лейтенанта, не то- в звании капитана. И тут я обнаружила рядом с ними накрытый грузовик. Оказалось, им он и принадлежал. Я сразу же подбежала к ним и сказала: «Дайте мне машину. У меня начальник госпиталя раненый.» Они мне сказали: «Хорошо! Но вы и нашего одного возьмите тогда.» Договорились. Я положила нашего начальника госпиталя в кузов машины. Но там много еще свободных мест оставалось. Я решила этот шанс использовать и громко так крикнула: «Кто может прийти еще и сесть в машину? Места в кузове есть!!!» А дальше произошел случай, которого я никогда не смогу забыть. К кузову машины бежит моя операционная санитарка. Из ее изодранного в клочья живота вылезают кишки, но она заправила их вовнутри и на бегу придерживает. Положили мы ее тогда, конечно, в кузов. Но как быть дальше? Нам только очень приблизительно сказали: где-то здесь в лесу находится только что сформированный военный госпиталь, туда и поезжайте. А где он? Как его искать? Ничего этого мы не знали.

…Помню, дали как-то мне в санитары одного власовца, молоденького красивого парнишку лет 15-16, украинца. Почему-то я несколько дней не ходила в соседний лагерь. И вдруг встретились мне девчонки с этого лагеря. Рядом со мной шел этот власовец. «О-о-о, – воскликнули девчата, – Женя, какой у тебя симпатичный санитар. Наверное, поэтому ты не приходишь к нам в гости.» И вы знаете, что? Он покраснел и заплакал, сказал: «Вы знаете, вы можете на меня смотреть. А я - власовец, и поэтому не имею права на вас смотреть.» И потом он рассказал мне свою историю: «Знаете, я попал к немцам, когда мне всего 12 лет было. Немцы оккупировали нашу деревню. А мы, мальчишки, знаете, очень любопытными были, все крутились около их орудий. Так вот я и оказался у немцев.» Дальнейшую судьбу этого парнишки я не знаю. Мне было очень жалко его.

…Ночью мы удачно перешли нейтралку и прошли километров восемь-десять. Вдруг приползает один из двух наших наблюдателей и говорит: «Фриц идёт!» Смотрим, действительно по тропинке идёт немец и насвистывает, какую-то песенку. «Тёпленький», прямо к нам идёт… Взяли его, он даже пикнуть не успел. Связали руки, посадили. Начал я его допрашивать. Но вначале он даже не мог говорить, так у него стучали зубы. Оказалось старик, пятидесяти двух лет. Работает истопником в госпитале или доме отдыха для лётчиков, расположенном недалеко. Но нам такой «язык», да и его лётчики были не нужны. Ну, что они могут нам рассказать? Встал вопрос, что делать? Без «языка» возвращаться никак нельзя, значит надо идти дальше. Стали советоваться, что делать с пленным, и «фриц» всё понял… И обращаясь ко мне попросил: «Папир!» Дали ему листок бумаги и карандаш. Он написал и, отдавая мне записку, объяснил, что живёт в Бремене, что у него трое детей, и он просит нас, если уцелеем, передать эту записку по адресу который он на ней написал. В записке он написал, что тяжело ранен и, наверное, уже не вернется… Я перевёл наш разговор ребятам. Они сидят, ничего не отвечают. Ну, понятно, старика, безоружного, сами понимаете непросто… И тут он говорит, что впереди, метрах в двухстах проходит рокадная дорога. Командир оставил с пленным одного человека, приказав, если услышит стрельбу немца прикончить. У одного главстаршины был прихвачен с собой офицерский плащ, фуражка и такой большой жетон полевой жандармерии, который надевали на шею. Только мы залегли в кустиках по обе стороны дороги, как появилась легковая машина – «опель-капитан». Наряженный главстаршина выходит на середину дороги, картинно встаёт и жезлом указывает на край дороги. Машина остановилась, и мы сразу выскочили. В машине находились двое офицеров. Один, как увидел нас, выхватил пистолет и застрелился. Другой же сидел и дрожал, держа в руках, какой-то портфель. Водитель выскочил и побежал, ну ему из автомата очередь в спину… Вытащили офицера, он оказался заместителем начальника оперативного отдела то ли дивизии, то ли корпуса. Пленному майору на шею накинули его же брючный ремень, за который и повели. Куда ему деваться? Да и брюки у него плохо держались. В общем, пошли обратно и вдруг все одновременно кинулись бежать. Представляете, всем нам стало жаль немца, которого должен был прикончить оставшийся с ним боец, если услышит выстрелы на дороге… Подбегаем, а он спокойно спит и даже похрапывает. А рядом «фриц» связанный по рукам и ногам, с кляпом во рту, и с ужасом таращится на него и на нас. Ночью благополучно перешли линию фронта и сдали в штаб немецкого капитана. Там же написали большое письмо, в котором рассказали, как благодаря этому старику была обнаружена рокадная дорога, был взят ценный «язык» и просили отпустить нашего «фрица» домой. Вручили ему это письмо и, показав куда идти, отправили его одного, без конвоя, на сборный пункт пленных. Вот это запомнилось, потому что сами ещё не знали, вернемся ли живыми, а старого немца стало жаль.

…Нам выдавали кашу в брикетах. Этот концентрат можно было положить в горячую воду и уже через несколько минут была готова каша. А на пачках этих концентратов были напечатаны короткие стишки. На пшенном, например, такие: «Угощайся кашей пшенной,/ а врага корми стальной,/ чтобы враг, не приглашенный,/ не топтал земли родной!» На другом брикете был нарисован спускающийся на парашюте немец. Такой со свастикой на рукаве, и пардон, с огромным задом. А внизу стоит красноармеец, который держит штык и немецкий зад уже в нескольких сантиметрах от штыка. Под картинкой было написано: «Ты на советском рубеже искал посадочной площадки./ Лети, лети тебе уже готово место для посадки».

…Женщин на фронте жалели, уважали, помогали им во всем, потому что чувствовали, что только это наше спасение, только они могут нас спасти, больше никто. Ну, так оно и должно быть. У немцев же пулеметы, автоматы, а у нас только винтовки. А что винтовка? В неё песок попадет и не хочет затвор двигаться. Вот немец пересилил, тисканул нас, и все как давай бежать назад! И я бежал назад. Ой, как я утекал! У меня обмотка размоталась, я повалился, замотал скорей её и снова бежать, а то немец в плен возьмет. Когда я бежал через деревню, которую недавно взяли, то навсегда запомнил такой эпизод: попало одному солдату из старослужащих по животу. Этот солдат за забором лежал, а я как раз бежал и наскочил на него. Он руками кишки свои в живот запихивает и говорит: добейте меня, добейте. Да кто ж тебя добивать-то станет?!

…Особенно трудно приходилось простым медсестрам. Ведь на 70 человек в палатку выделялась одна лишь сестра, которую, к тому же, еще никто и не менял. И она круглые сутки с этими ранеными находилась, утешала их, успокаивала, говорила с ними на разные темы. Это была главная ее обязанность. Помню, когда мы где-то стояли «в обороне», к нам стали поступать раненые, а сестер не хватало. И вот, прихожу я в палатку к раненым и говорю: «А где сестра? Надо ее на перевязку брать…» На что один из раненых мне так сказал: «Тише говори, она спит. Мы ее не дадим будить.» Так любили сестер в госпиталях. И было даже такое: когда от усталости сестра сваливалась с ног и засыпала, ее заменяли сами раненые солдаты, смотрели за другими ранеными и при этом говорили: «Пусть поспит! Намаялась…»

…К нам в войну прибыла рожать одна снайперша. Не знаю, откуда там таких набирали? Но она была очень вульгарная, а мы к там грубостям были не привыкшие. И как только она родила, то оставила ребенка и сбежала с нашего госпиталя на фронт. Куда ребенка было девать? А у нас работала одна медсестра, москвичка. Она родилась без отца и была единственным ребенком у матери. И мать ей писала: «Я хочу, чтобы ты была жива. Роди где-нибудь ребенка и приезжай ко мне!» И вот эта медсестра взяла ребеночка и уехала к себе в Москву. Мы ей сшили пеленки из марли и от чистого сердца отдали ей, надавали косынок, обертки. Жаль, я так и не узнала ее адреса. Было бы интересно узнать, а как сложилась судьба этого мальчика? Сейчас ему, наверное, было бы уже за шестьдесят.

…Это был мой первый бой. Нас было 370 человек. Дали команду. Мы как заорали, закричали. Немцы разбежались, часть их мы побили. Вышли к этой позиции и захватили высоту. Окопались. Наступает ночь. Все затихло, связь есть или нет – я не знаю. Немцы нас отрезали, опять захватили те траншеи, через которые мы прорвались. Командиры взводов решают, что дальше делать, и говорят: будем пробиваться назад. На утро построились мы, и пошли в атаку в спину немцам. Мы снова пробились через них, относительно легко. Но когда мы пробились и начали двигаться по нейтральной полосе, тут наступила беда. Немцы открыли такой артиллерийский огонь по этому месту! Выползли мы. Нас собрали, построили в овраге, и оказалось, что нас осталось всего 70 человек.

….Еще раз вот такое было: как-то попали мы в Прибалтике все той же под сильнейший обстрел, залегли, разрывы мин близко-близко ложатся – страх! Все на пузо плюхнулись, я смотрю – а перед глазами у меня – черника! И ягоды крупные такие, много ее! Плевать на все, начали ее лежа губами собирать. Потом все было черное. Вспомнилось сразу Измайлово, как мы в лес ходили ее собирать. Казалось бы – война, страшная вещь! А тут такое – черника.

…Мы, медсестры, постоянно голодали. Нам в сутки выдавали всего лишь по сухарю или кусочку хлеба. Но мы продолжали работать. Съедим по сухарю, выпьем стакан кипятку, – и снова беремся за дело. Очень помногу работали. А раненые ведь не спрашивали, кушали мы сегодня утром или нет, устали или нет. Их интересовало одно: как бы поскорее им бы оказали помощь. Всегда стонали: «Сестра, помоги-ииии!» Такая обстановка была: не знаешь, к кому и подойти. А нас было всего четыре медсестры, которые их обслуживали. Но мы молодые были и никогда им не отказывали.

…Кормили нас тогда в основном перловой кашей, которую привозила армейская кухня ночью, когда затихал обстрел. К этому добавлялось четверть буханки хлеба и очень редко немного американской свиной тушенки. Так как на поле было много убитых лошадей, мы пытались варить конину, но мясо было жестким и почти несъедобным.

…Что в этом госпитале творилось! Мы уже были, можно сказать, медиками обстрелянными и знали поэтому главные правила войны. Эти медики ничего этого не знали. Мы привезли раненых, которых они впервые видели. Весь персонал госпиталя от сострадания начал плакать навзрыд. Потом ихний главный хирург мне говорит: «Мойтесь!» Этим он меня немного удивил. Я ему прямо и ответила: «Я не могу мыться, потому что у нас двухчасовая готовность. Сейчас готовится наступление армии. А раз такое дело, я должна быть сразу быть на месте. И тем более, у меня около половины персонала ранено и убито.»

…Есть еще одно. На фронте мы все были в какой-то степени верующими, вне зависимости коммунисты мы или не коммунисты. Вот стреляют в нас или бомбят, а в душе же чуть не каждый говорит: «Господи, пронеси!» Даю вам слово. В душе все были верующими. – «Дай бог, чтоб не убило!» – «Дай бог, чтоб если ранят, то рана небольшой была». – «Дай бог, если смерть, то мгновенная, чтоб сразу умер и все, раз уж этого избежать нельзя». Пусть коммунисты-атеисты не хвалятся там, что они не верят в бога, они верили в душе в него.

…Около городка Клога мы ворвались в лагерь. Концентрационный лагерь… Там было шесть костров. На сложенных и облитых соляркой брёвнах лежали расстрелянные в затылок люди. На них лежали снова брёвна и опять люди и так в три-четыре яруса… И в этом лагере мы захватили тридцать с лишним эсэсовцев, но большинство из них были эстонцы. Друг мой Сашка подошел к какому то сараю и открыл ворота. Ему было всего 22 или 23 года, но вот когда он открыл ворота, я увидел, как человек моментально стареет… Он не поседел, нет. Просто у него спина как-то сгорбилась… Подошел я и ещё ребята и мы все увидели в этом складе рядами выложенные детские тапочки, женские волосы, лежавшую стопочками детскую одежду… Тут подошел Ваня Бударин, посмотрел, и когда он обернулся… Я такого страшного лица больше некогда не видел… Говорит мне: «Видал там сортиры?» А недалеко стояли огромные деревянные туалеты, очков на двадцать каждый. На стене барака был, наверное, пожарный щит, на котором висели ломы и лопаты. Ваня говорит мне: «Берите ломы и лопаты. Скажите немцам, чтобы они сорвали доски с этими очками». Подошли к немцам показали, объяснили, что нужно сделать. Они сделали. Тогда он сказал, чтобы мы нарезали проволоки. Показал, какого размера. Затем приказал немцам, чтобы они руки убрали за спину, и говорит нам: «А теперь свяжите им руки». Они орут, а куда деваться. И когда связали руки эсэсовцам, повернулся ко мне и говорит: «А теперь веди их туда и всех утопить в говне!» Я ошалел, стою неподвижно, и вдруг он яростно заорал: «Ты еврей или нет?!» Но я стоял, как вкопанный. Ваня повторил: «Сейчас же всех туда!» Подошли ещё ребята, человек пять и мы их всех… Благо они со связанными руками. В это время высадилась вторая группа десанта и к нам бежит майор Кондратенко. Подбегает и спрашивает: «Где пленные?» Просто мы, когда высадились, то по рации сообщили, что захвачены пленные. Бударин говорит, показывая на сортир: «Вон там…» Майор заорал: «Кто это сделал?!» Не знаю, что меня толкнуло, но я сделал шаг вперёд. Он, в такой ярости, стал рвать кобуру, но тут Ванька шагнул между нами, и говорит: «Товарищ майор, это я ему приказал. Подойдите лучше к сараю». Тот кричит: «… твою мать! На кой мне этот сарай?!» Бударин настаивает: «Нет, вы подойдите, подойдите». Майор зашел в сарай… Вышел оттуда и говорит: «Если уцелеешь и будешь представлен к награде, своими руками разорву лист. Если в следующий раз, по твоей вине не останется пленных, «шлёпну» не задумываясь, и никакой командир тебя не спасёт. Понял?», развернулся и ушел. Я рассказал это вам, чтобы вы хоть немного поняли, что война это действительно страшное дело… Страшное, на самом деле, не в том, что он мог меня расстрелять, а в том, что вот такие коллизии случались, нечеловеческое это всё. И это не нуждается в оправдании. Мы делали то, что надо было делать! То без чего страну нельзя было бы спасти, но вспоминать об этом сверх тяжело…

…Это орудие называли «Прощай, Родина!». Его суть в том, чтоб оно шло вместе с пехотой. Поэтому, когда противник видит пехоту и там кучку орудий, он по кому будет стрелять? Понятно, что по орудиям. Поэтому мне досталась война настоящая. Война-война: умный наживется, красивый нацелуется, а дурак навоюется. Самое главное, разобьют – думаем – ну теперь отдохнем, выспимся хоть, а едут за боеприпасами, везут опять сорокопятку – получай!

…Хутор весь горел и немцы по нему там бегали как куропатки. И в это время прибегает связной нашего командира первого взвода: «Старший лейтенант Кременчук убит. Я ранен». Сам связной ранен в живот. Я подошел к нему помочь, а оттуда все просто льется, весь живот прострелен несколькими пулями. Он: «Ты меня пристрели, я – не жилец!» Я: «Как ты не жилец? Мы тебя сейчас отправим в госпиталь!» – «Да какой там госпиталь!?»

…Передвигались на войне как правило – пешком. Двести километров – все пешком, сто восемьдесят, девяносто – все пешком. Было раза два, когда машинами нас быстро перебрасывали. А так мало того – ногами, так еще и форсированным маршем, бегом. Потому что прорвали в одном месте, за ними надо пойти, развить наступление, а некем! Нас снимают с одного участка, бегом бежим туда, где срочность большая. Вот так.

…Ротные командиры очень не любили снайперов. Особенно в обороне это проявлялось. Ведь в обороне более или менее спокойно жилось, солдаты кое-как обживались. Немцы так те вообще любили комфорт. Вот приведу такой весьма распространённый пример. Между нами и немцами единственный на всю округу колодец. И днём к нему за водой ходили по очереди, и мы и немцы. И вот прибывает такой тип, как я, положим. И вот стрельнул такой тип из своей берданки с оптическим прицелом немца у колодца и всё, прощай спокойная жизнь. В ответ немцы обрушивают шквальный огонь из своих шестиствольных миномётов, «ишаков» как их тогда называли. Это же ужас… Всем приходится лезть в «лисьи норы» в землянки и ни высунуться, ничего… И все это, из-за какого то одного «фрица», в которого возможно ещё и не попали. Поэтому и недолюбливали снайперов, недолюбливали. Помню, лет через двадцать после войны, на одной из встреч я вдруг увидел своего земляка, который тоже был снайпером. Увидел у него на груди два ордена «Славы» и когда мы разговорились, спросил его: «Федя, сколько же ты положил фрицев то?» Он посмотрел на меня пристально, засмеялся и говорит: «Ни одного!» Я не поверил: «Да ты что, как?» И он мне ответил: «Мне наш замкомбата сказал: «Не нарушай наш покой, а что надо мы сделаем. Зарубки на прикладе у тебя будут, награду получишь, не волнуйся».

…Например, под Сталинградом, поскольку морозы, нам выдавали мерзлый хлеб, его разрезать невозможно и прежде чем его съесть, его нужно было разогревать на костре, его ножом не возьмешь, только топором рубить, но он разлетается.

…Это для нашей родной партии Эстония была Советской Республикой, а для нас всё же это была заграница. И вели себя соответственно. Хорошо помню двухэтажный дом: внизу аптека, на втором этаже магазин. Солдаты вбежали наверх, а там лежали большие свёртки хороших тканей. Тут же ребята стали рвать и отрезать куски этих тканей. Садились на пол, снимали сапоги, скидывали истлевшие портянки и заворачивали ноги в эту шикарную ткань… Рядом оказался молокозавод, что-то ещё, так мы набрали целые каски яиц… Чего там только не было. Брали всё, что только под руку попадалось. Конечно, эстонцы всё это видели и с ужасом наблюдали, но ребята были голодные и злые. Какой там, спрашивать, просто забирали.

…Два раза они на нас заходили, земля ходила ходуном… При мне оторвало левую щёку у санитара, а он правой стороной улыбался, потому что имел законное право уйти в тыл… Тут ведь такая мясорубка…

…Как-то из госпиталя, где находился на излечении после тяжелого ранения, к нам на пополнение прибыл один пожилой еврей. Мне сказал, что три его родных брата уже погибли в боях. Этого бойца в нашей роте снова ранило, при артобстреле его посекло осколками, и он ослеп. Лежит этот связист один на заснеженном поле, и слышит хруст, кто-то идет к нему по снежному насту, он ничего не видит, подумал что это немцы, приготовился умирать, и стал кричать патриотические лозунги: «Смерть немецким оккупантам!» и тому подобное, а ему красноармейцы говорят: «Успокойся! Мы свои!», и потащили его в тыл, в санбат…

…Вдруг из-за поворота выскакивает и несётся на огромной скорости «опель-блиц» – такая немецкая полуторка или двухтонка. Наше наступление еще только началось, и немцы надеялись проскочить к своим. Кто-то из ребят успел бросить гранату, но она ударилась о борт машины и упала к нам в канаву. Нас, как ветром сдуло, только Иголкин не успел выскочить… Вижу, стоит Иголкин. Рука у него поднята и пальцы висят. Он был крепкий мужик, лет двадцати восьми, наверное, и говорит мне: «Подойди, вынь нож!» У нас были такие десантные ножи. Он взял правой рукой левую, положил её на бруствер и говорит: «Режь!» Вы представляете, резать? А у него там кровь с землёй, перемешано всё. Я стою не двигаюсь. Тут подходит Гнедин и берёт у меня нож, но здесь у меня хватило ума. Я отстранил его руку и говорю: «Давай его скорее в «пмп» – полковой медицинский пункт… Прошло месяца два, стоим мы в этом местечке Ирру. И вот в один прекрасный день распахивается дверь и входит Иголкин. Его подлечили, пришили пальцы, и прибыл к нам, представляете? Потом он рассказывал, что делал какие-то специальные упражнения для разработки пальцев. И вот он стоит и в обеих руках держит два огромных сосуда с самогоном. А сзади стоят два новобранца нагруженные колбасой и всякой другой закуской. Иголкин довоевал до конца войны. Слава Богу, остался жив и уехал потом к себе в Сибирь.

…Национальный состав на батареях был довольно разнообразный. У нас были и алтайцы, и украинцы, и евреи. Из всех национальностей слабовато воевали «елдаши», мы их называли – это среднеазиатские республики, они не годились. А вот все остальные хорошо воевали. Вот сейчас Украину ругают, а украинцы очень хорошо тогда воевали, и грузины, то была единая семья на фронте, никакой национальной розни, ничего. Там и помыслов никаких не было – какая разница, кто он? – Мы вместе делаем одно и то же дело!

…Ведь чего мы боялись в войну – танков. Самое страшное это было танк. Потому что для борьбы с танками, кроме орудий и бутылок с зажигательной смесью, ничего не было.

…Некоторые и сейчас считают, что одна из причин нашей победы под Сталинградом в том, что на нашей стороне был «генерал Мороз». А немцы дескать к морозу были не готовы и не устойчивы. А я в ответ говорю: «А что разве нас и немцев морозило не одинаково? Им минус 30, а нам минус 10 градусов, что ли?» Мы тоже были на морозе без квартир и безо всего. Морозы действительно были и сильно осложняли боевые действия: нельзя было окопаться ни пехоте, ни артиллерии, спрятаться нельзя было. Только какой-то естественный рельеф, укрытия. Притом еще зима и на белом фоне все прекрасно видно! Маскхалаты не у всех были.

…На том берегу немцы, на этом мы. Посадят нас в лодку сколько-то человек и туда переправлять. А немец оттуда обстреляет лодку и конец лодке – нас назад на веревке вытаскивают, кого-то ранят. И вот так несколько раз мы пытались пока и меня ранили в другую руку.

…Когда возвращался обратно, а тогда только-только был обстрел, то услышал крик: «Помоги-ииите!» Когда оглянулся по сторонам, то обнаружил нашего тяжело раненного солдата. Я ему и сказал: «Я сейчас увижу санитара и за вами пошлю.» Но когда дошел до того места, где был обстрел, так никого не встретил. И так и пошел дальше. О раненом как-то позабыл. Но что я мог сделать? Во-первых, у меня ничего не было для того, чтобы оказать ему своевременную помощь и сделать перевязку. А во-вторых, я не знал, что и как нужно делать, как нужно перевязывать. Это сейчас я бы ему, конечно, помог бы. Но тогда наши раненые солдаты кучами лежали в воронках вместе с убитыми. Так что это до сих пор не дает мне покоя.

…Немцы вообще хорошо стреляли из миномётов. А мы плохо, всегда плохо. У нас артиллерия была хорошая, а миномётная подготовка… Я не знаю почему.

…Под Сталинградом морозы большие были. В первую очередь мёрзли слабые. Ослабеет человек и ему становится тепло. Вылезет он из окопчика, ложится на бруствер – заснет и замёрзнет. А ночью же не видно. И так – многие.

…Мы и за всю войну ни одного самолета не сбили: ни зенитки, ни два наших 100-миллиметровых орудия. Однажды, когда мы стояли над самым Сталинградом и уже, как говорят, чувствовалось, что город отстоим, на нас налетели два немецких самолета. Какую только стрельбу мы по ним открыли! Стреляли всеми средствами, которые у нас были. Решили: ага, раз самолет летит, значит, давай туда стрелять. И что же? Они все равно не были сбиты, сами улетели обратно.

…Когда мы в первый раз готовились к бою. Залегли. Заняли огневую позицию. А немец, наверное, тоже в атаку собрался. Как поднялись они там на своих позициях – тёмная туча! Выстроились цепями. А что же мы? Первый год служим, лежим – страшно, коленки трясутся. Ожидаем, пока эта «туча» пойдёт на нас. Но они не пошли. Отменили атаку свою. А потом, на завтра, нас подняли и – туда. Вот это было самое страшное. Потом уже сердце закаменело, и так страшно не было.

…Солдаты всех женщин звали «Рама». Не говорили там Зоя, Валя… Кричали: рама, рама идёт! А женщины в ответ: «Держи хер прямо!»

…Помню: шли мы через поле, и что-то схватил меня живот. Да так схватил, что я штаны не мог надеть, очень ослабел. И санинструктор наш подумал, что мне конец уже, пощупал меня за пульс, пульс еле-еле. Ну и пошли они, а я остался в поле. Грыз, помню, какой-то кочан, а он невкусный. А они пошли дальше через поле и в лес. Там в лесу окопались, окопы повырыли себе. Сколько часов я пробыл в поле – уже не помню, но меня попустило, я поднялся и пошел за ними. Пришел в свой взвод, вырыл себе окопчик. А наутро пришел санинструктор, смотрит – а я в окопе сижу. Он говорит: глянь – живой! А я думал, что тебе конец уже.

…Просто упал в воронку, а когда очухался, самоходка была от меня уже метрах в трёх. Отчётливо помню, что когда она проползала рядом, то я видел, как снежинки тают на ее борту… И, наверное, сгоряча, я приподнялся и бросил в нее бутылку. Тогда были уже самовоспламеняющиеся, которые не надо было предварительно поджигать. Она сразу вспыхнула, а я, даже не подобрав автомат, рванул в лес. Побежал не в сторону батальона, а вниз, к проходившей недалеко просёлочной дороге. При этом наверно ревел, потому что помню, текли сопли, слёзы, кровь хлещет в валенок, оглянулся и вижу, что за мной бегут двое этих танкистов, эсэсовцев. Я быстрее и они быстрее… Я остановлюсь и они тоже. Не очень то тогда соображал и выскочил на дорогу, а по ней идут «доджи» с 76-миллиметровыми орудиями. Сел прямо у дороги и шедший впереди «виллис» останавливается, выскакивает офицер, склоняется надо мной. Помню, что увидел погоны подполковника. Как я потом узнал, это был командир артполка: «В чём дело?» Я говорю: «Танк там!» Я же не знал, идёт он или не идёт. Подполковник скомандовал, сразу отцепили две пушки и на руках потащили туда. Я сижу, минут через двадцать пушки возвращаются, и командир орудия докладывает. Одного из тех танкистов они убили, а второго притащили с собой. Подполковник снова наклоняется и спрашивает: «Фердинанд» ты спалил?» Я, что-то ответил. Он говорит: «Давай «красноармейскую книжку». Какая там книжка, я сижу, помираю. Тогда, кажется, его адъютант достал у меня книжку. Они что-то там списали и сунули её мне обратно. Под живот на рану подложили перевязочный пакет. Потом, видя, что я без оружия сунули в руки карабин, расселись по машинам и уехали. Сижу я с этим карабином, а мне всё хуже и хуже. Вдруг вижу, как в тумане с другой стороны ко мне «фриц» идёт. Я прилег, передёрнул затвор и в упор выстрелил в него. Он упал метрах в семи-десяти. Я приподнял голову и вдруг такой отборный мат… Только на флоте я потом такой слышал. Оказывается, это был мой старшина. Он взвалил меня на себя и потащил в медсанбат.

…Когда мы окопались, до нас дошел слух, что на такой-то улице есть неразграбленный магазин и там есть вино и продукты. Наши-то магазины до войны – там разговаривать не о чем было, там смотреть не на что. А тут десятки сортов вин, причем, немецкие, французские и итальянские, болгарские, польские и черт знает какие еще. Выпил, уснул. Проснулся от холода – замерз. Часов у меня не было. Открыл глаза, лежал как на спине, а у меня звезды прыгают. Опыта пьяного у меня не было, и я не подумал, что это от выпивки, я сразу подумал, что нас бомбят и колышется земля. Потом прислушался – взрывов никаких нет. Потом сообразил, что по-видимому я настолько пьян, что у меня прыгают звезды. Вспомнил про связь, встал и сразу немножко протрезвел, но в какую сторону идти – совершенно не знаю, темно, местность незнакомая. Услышал какой-то гомон, разговоры, причем, русские или немцы – я не знал, – я был осторожен (умирать –то не хочется), и стал потихоньку идти на этот гомон. Причем, никак я не мог понять, то ли немцы, то ли русские говорят, может, пьян еще, может далековато, но речи я не различал. Просто сторона, из которой речь шла, хорошо прослушивалась. Я руки вытянул вперед (вдруг упадешь еще), стал медленно двигаться в сторону звуков. Вдруг впереди уткнулся в какое-то крупное лицо. Морда такая здоровая, небритая. Обвел я ее – борода, грубая какая-то, а у нас ездовым был мой земляк со Сталингадской области и у нас была твердая договоренность, что если убьют или ранят, обязательно родным написал письмо, у меня был его адрес, а у него – мой адрес. Я спрашиваю: «Василий Николаевич, ты?» – Молчит, сопит, ничего не говорит. Я понял, что не он. Ну и мысль такая у меня: А вдруг это не наш, а немец? Спрашиваю: «Кто?» – Молчит. По-немецки спрашиваю – тоже молчит. Пыхтит, а ничего не отвечает. Загадка целая! Начинаю опускаться по этой бороде, и что меня удивило, борода эта больно длинная. И что меня буквально отрезвило: Вдруг борода кончается и ноги пошли сразу. Без живота прям. И тут до меня дошло, что это я зашел в камыши. Ухватил лошадь за хвост. Хорошо, что лошади фронтовые, они жались к человеку. Лошадь вообще умное животное. Когда ее бомбят, снаряды рвутся, стрельба идет, к звукам она уже приучена. И она терпимо поэтому к моим ухаживаниям отнеслась.

…В штрафной роте пошла война, которую я не мог ни понять, ни разобрать. Куда меня посылали? Что мы делали? Как мы делали? Я не пойму. Помню, мы атаковали какое-то село. Рассредоточились и движемся на это село. Немец открыл огонь, мы шли по открытой местности. Кто мной командовал? Что я должен делать? Я не знаю. Я вижу, что одного убило, второго, третьего, нас меньше уже стало. Я приблизился к немецким позициям так, что слышу немецкие команды (понимаю: “Приготовить хэндгранаты!”). А некому уже наступать, все побиты. Я упал и лежу. Куда мне идти? Настала ночь, и я отполз назад. Это был мой второй бой.

…Снайперов работать учили парами, и меня назначили в пару к Парфёновой Соне – сибирячке 1923 г. р., родом из Томска. Соня была такая крупная, дородная девица, а я прямо сказать был далеко не гвардейского телосложения. И помню, когда меня ей представили она так, с сожалением на меня посмотрела. Как я понял уже через много лет, ей попросту было меня жаль, потому что она к тому времени уже потеряла двух напарников, и я был третьим…

…Тут смотрю: сдрейфили наши, уже немцев видно, выходят из-за стволов, но в атаку пока не идут, ждут – побегут ли наши, ну и чуть-чуть не дождались. Смотрю – с левого фланга солдатик один бежит, я к нему, кричу «Назад! Братья-славяне, держаться!» (Прим. – рассказывает ветеран Семен Зильберштен) И тут меня ударило в грудь, упал на четвереньки, шапка отлетела, пистолет в руке и из горла кровь, по лицу кровь, дышать трудно. Неужели сдадут эту высоту наши солдаты?! Задача же была – держать! Но тут подоспела подмога, и наш санинструктор Шамовцев подбежал ко мне, поднял шапку, напялил на голову, схватил меня как ребенка – здоровый такой мужик! Вынес меня с поля боя в тихое место.

…На фронте страх был какой-то тупой. Больше в нас присутствовал человеческий разум: ты понимал, что другого выхода нет и приказы нужно выполнять. А если кто-то желал куда-то убежать - это было состояние животного, а не человека. Мы как-то перебарывали его. Конечно, я мог бы убежать и дезертировать куда-нибудь. Но как я мог убежать? Во-первых, я был патриотически настроенным. А во-вторых, отлично понимал, чем все это может кончиться. В лучшем случае меня отправили бы в какую-нибудь штрафную роту, в худшем - расстреляли. И тогда бы я был предателем, а не патриотом. У каждого человека на фронте были свои понятия. У меня весь смысл пребывания на фронте в чем состоял? Скрыть этот страх. Я показывал, что мне не страшно на войне и постепенно с этой мыслью свыкся. А другого способа перебороть страх у меня не было.

…Тут видим, валяется «фриц» и в стороне от него карабин. Ваня говорит мне: «Бери карабин!» Сам же наклонился над немцем и, вынув у него патроны, стал передавать их мне. Я стою с этим бельгийским карабином, загнал в ствол патрон. И вдруг Иван говорит: «Не шевелись!» Вынимает из своего «ппс» рожек и начинает аккуратненько набивать его патрончиками. Я стою ничего не понимаю, а он опять: «Не шевелись!» Ну, я и не шевелюсь. Он набил аккуратно, оттянул рычажок, вставил рожек, щёлкнул затвором и закричал: «Стреляй!» Я оглянулся… Два здоровенных эсэсовца вылезают из хлебной бабки прямо у нас за спинами. Мы ведь их пробежали уже, чего они там оказались? Метрах в восьми-десяти не больше. Я буквально оторопел, впервые же увидел живых немцев так близко… Но выстрелил в первого. Пуля попала ему в скулу, и вылетела у затылка… Он повернулся боком, рухнул на лицо ранцем вверх, а Иван пристрелил второго. Если бы у меня была возможность, то я бы снял эту сцену в кино. Стою, смотрю на них в упор и не могу шевельнуть ногой. От страха или от чего, не знаю. Иван же спокойненько подошел к моему, сел ему на крестец, расстегнул ранец, вынул бритву и спрашивает меня: «Бреешься?» А я тогда ещё не брился. Он выкинул эту бритву и что-то ещё. Вынул плоскую, круглую, пластмассовую коробочку оранжевого цвета, в которых немцы хранили маргарин. Отвернул крышку, подсунул её под левую подмышку. Пальцем стал вынимать из этой баночки маргарин и о правое плечо немца, не забрызганное мозгами, стал вытирать палец… Потом травой протёр коробочку насухо, вынул из своего кармана пачку махорки, раздавил её, высыпал махорку. Правой рукой достал из подмышки крышку, завернул и, сунув в карман, встал: «Идём!» Я до сих пор всё это помню до мельчайших деталей, потому что так и стоял рядом в оцепенении… Иван воевал с 1942 года и уже к таким вещам относился спокойно, а у меня ноги не идут.

…Вот командир отмерил тебе 8 метров, и ты должен их выкопать за час-два. Причем во весь профиль, то есть по голову. Даже меньше, чем за два часа, потому что светало. Нагрузка была страшная. Поэтому и ели много. Сейчас у меня такой желудок – я помру, если съем столько, сколько тогда мог съесть. Один раз мы вдвоем за присест съели поросенка. Сейчас я себе представить такого не могу.

…У нас служили два брата Филимоненко – шикарные «хохлы». Такие хорошие ребята. Ваня воевал с 1941 года и я больше ни у кого не видел чтобы человек был награждён медалями: «За оборону Одессы», «За оборону Севастополя», «За оборону Кавказа» и «За оборону Ленинграда». Был несколько раз ранен, а ещё за бои под Одессой его наградили медалью «За Отвагу», которой он очень дорожил. Она была старого образца, на квадратной колодочке с красной лентой и крепилась на «гайке». У него были ещё три медали «За Отвагу», но более поздние, на пятиугольных колодках, крепившиеся на булавке. И вот когда мы стояли в Эстонии, произошла такая история. Это просто цирк. Жили мы в немецкой казарме. Вдруг ночью крик пьяного Ивана: «Рота подъём!» Поднял нас, показывает себе на грудь, на которой висит маленькая красная колодочка, а медали на ней нет. Иван тогда здорово подпил. Выстроил нас в цепь. Собрали там какие-то немецкие газеты. Скрутили их в жгуты, зажгли и шастали, наверно часа полтора. Чертыхались, ругались, но все-таки нашли – оказалось, не очень далеко он её потерял.

…Поставили мы скетч, и показывали его не только в госпитале, а и для города концерты устраивали. Скетч такой: я, командир партизанского отряда, переодетый в немецкую форму, являюсь в деревню к старосте, он мне рассказывает: кто тут комсомолец, кто партизан поддерживает, все такое и когда он заканчивает – я снимаю фуражку, вытаскиваю пистолет, он падает на колени, я стреляю – «Собаке – собачья смерть!» и на этом заканчивается. Замполит мне давал свой пистолет и патрон, я вытаскивал пулю, оставлял чуть пороха и мякишем хлебным набивал, и этот патрон использовал. Один раз я в азарте выстрелил не мимо, а в сандалию ему попал! Он кричит «Что ты сделал, что ты сделал!», бежит за кулисы, я за ним – испугался же.

…Ведь немец все время стрелял. Просто в наше направление, может какая-нибудь шальная пуля попадет. Вначале было так: у нас тишина, а в нас постоянно постреливают. Потом и мы начали, один спит, второй дежурит, постоянно бодрствует, постреливает. Немцы были в обороне очень активны. У нас темно, а немец без конца стреляет осветительными ракетами и они на парашютиках опускаются. Наши не стреляли. Немцы кричали: “Русь, когда будешь платить за свет?”.

…Расскажу один случай. Вы поверьте, это было так. Нам сказали передислоцироваться в другую сторону от этого дома. Бежали мы по траншее. Впереди меня боец, потом я потом ещё, ещё, ещё… И впереди бегущего передо мной солдата взрывается мина. Я думаю, так, сейчас он будет падать. А он не падает, а обернулся весь заляпанный грязью и говорит: «А мне ничего». Мы подбежали, смотрим, а мина развернулась, как ромашка и осколки не полетели.

…На следующий день в помещении напротив нашей палаты показывали художественный фильм, под названием кажется: «Подводная лодка Т-9». Все ребята, кроме меня и лётчика ушли смотреть. Но мне вдруг так захотелось тоже посмотреть кино, и когда уходил последний, я попросил его пододвинуть ко мне две табуретки. Они ушли, то есть, как ушли, кто на костылях, кто с палкой, а я втащил своё тело на первую табуретку. Сел, потом пересел на вторую. Переставил первую вперёд, ближе к двери и перелез на неё. Так я наверно за полчаса выбрался в коридор и добрался до комнаты, где демонстрировался фильм. Ребята открыли двери и втащили меня, но тут я рухнул, потеряв сознание.

…У нас служила старшей операционной сестрой девушка по фамилии Вильгелиус, латышка по национальности, которая была родом с Ленинграда. Мы знали, что она с 15 лет находилась замужем (в то время - случай редчайший), хотя детей у нее не было. Однажды наш госпиталь не успел как следует развернуться. И вдруг всему нашему составу встретилась пешая колонна морских пехотинцев. Вильгелиус тоже с нами стояла. И бывают же неожиданности! Из колонны вырвался молодой парнишка, который оказался ее мужем. Он, конечно, отпросился. И мы ему и его жене организовали совместную ночевку на один-два раза. И что же? Она забеременела. Это было уже в 1942 году в Можайске. Но так как весь наш госпиталь был переполнен, мы отправили беременную медсестру на машине с одним молоденьким шофером. Нагрузили еще на всякий случай соломы. И эта Вильгелиус нам потом рассказывала, как они ехали: каждый раз, как только начиналась схватка, шофер останавливал машину и убегал в лес, ждал, пока она там успокоится, потом снова возвращался и садился за руль. И когда она родила, Беркутов устроил ее в госпиталь высшего командного состава в Боровихе. Однажды как-то я оказалась там на конференции медицинских сестер Западного фронта и встретила ее. И вижу вдруг такое: лежат на носилках раненые, а подле них крутится полуторагодовалый ребенок. Они с ним и играются, и переворачивают и кормят его. Короче говоря, раненые вырастили его!

…После каждого обстрела приходилось менять позицию. Бежали по траншее. Наверх было нельзя по тому, что там осколки, осколки, осколки… И вот лежит человек вверх лицом и мёртвый. А надо идти. Наступать ему на грудь или на живот. … Как-то не по себе. И вот одну ногу ставишь между его ног, а другую ему на плечо и пробегаешь. Так он и лежит, пока его не уберёт похоронная команда. Потери были очень большие. Из нашей группы в 19 человек меньше чем за полмесяца убитыми и ранеными убыло 14 человек.

…А если говорить вообще о посылках, то сколько донорской крови к нам присылали в ящиках со всего Советского Союза! Такие посылки на самолетах приходили отовсюду: с Томска, Омска, Новосибирска, Иркутска и даже с Боткинского района Москвы. Я как старшая операционная сестра за это, кстати, отвечала. И хорошо запомнила такой вот случай. Прибыла к нам целая партия крови в квадратных банках (в то время ампулы были квадратными, а не круглыми). И вот какая вещь обнаружилась: в каждой ампуле было по полсантиметра белой пленки. Я испугалась, даже ненароком подумала: может, инфекция какая-нибудь, разные там микробы или бактерии? Обратилась к Беркутову, который постоянно меня, так сказать, опекал: «Александр Николаевич, у меня такая история с кровью получилась.» На что он очень спокойно мне ответил: «Ты возьми ее и подогрей. Что ты хочешь? Это то, чем питается наш народ. Чем? Разными суррогатами.» Как оказалось, это был всего лишь жир. Я подогрела и после этого снова продолжила переливание крови. Все оказалось в порядке!

…Дело даже доходило до смешного: американцы присылали нам, женщинам, белые батистовые трусики и белые чулки. Разумеется, их мы даже не надевали, нам и помимо этого хватало многих других забот. Присылали к нам и консервы с американской тушенкой. Мы их все звали в шутку «Второй фронт».

…В январе 1943 года я был призван в армию. Мне было 17 лет и 4 месяца. На призывном пункте меня могли забраковать по тому, что до отметки метр пятьдесят я не доставал. И вес у меня был 38 килограмм. Вот такой был «мощный» мужик. Медсестра привела меня к военкому и говорит: «У него вес 38 килограмм и ростом до метра – пятидесяти он не дотягивает». Военком махнул рукой и сказал: «В армии дотянет».

…Я носила специально гранату, чтоб взорваться. Когда мы еще не дошли до Николаева, я видела, как солдат бросил в немца гранату, один немец взорвался. А их еще двое на одного нашего. Сзади один и справа еще, я далековато была, но видела хорошо, вот они набрасываются на нашего солдата, как навалились, а наш гранату взорвал и все взорвались. Потом под Николаевым увидела, как эта девушка-москвичка была порезана. Боялась все время, чтоб не попасть в плен, чтоб надо мной немцы издевались. Не так боялась пули и снаряда.

…Летал, потому что мне приказывали. Я был предназначен для чего? Для войны. А что война не кончится в 42-м я знал, и в 43-м не кончится. Мы же не были на Украине. Когда еще доберемся! Хотелось, чтобы американцы помогли… Надо заканчивать. Потому что жить хочется, все-таки 21-й год. Когда освободили Украину, вошли в Польшу, тут уже стало понятно, что победим. С воздуха были видны группировки войск наши, немецкие. Видно, как наступают, как идут операции. Мы видели, что мы научились воевать. Ведь первые два года войны мы не умели, совсем не умели воевать.

…На этом плацдарме против нас были власовцы и немцы. Мы находились в захваченных немецких окопах, и между нашими позициями было всего 50 метров. Так власовцы кричали “Иван, выходи, побеседуем!”. Значит, от них выходит безоружный, и наш с автоматом. Стоят по середине, никто не стреляет. Начинают беседовать: “Все равно мы вас захватим”,-власовцы говорят,-“у нас и курево есть и все прочее”. Ну такие вот беседы. Делать-то нечего в обороне. (смеется). Если б политработники у нас были, то они бы ругали и запрещали б такие беседы. Но их не было, и на передовой делали, что хотели.

…Вот как сходить «на двор»? кругом же солдаты и на чистом поле, мы ж не идем все время по лесу и по оврагам. А где сесть? И вот солдаты становились, плащ-палаткой закрывали и, вот садилась тут. Это как же трудно! А менструация была. Пользовалась ватой, а когда кальсонами – у меня были. Все высохнет, жесткие такие станут, но переходили иногда ручейки какие-то, речки, оставалась простернуть немножко, а если во время боя, то ничего не делала, все так терпела. Достану, помну-помну, и опять, а что ж сделаешь…

…У нас там ранило солдата, красивый был солдат, высокий ростом, ну влюбляться я ж не могла, а просто мне было жалко, что красивый! Его ранило – пуля попала в висок ближе к глазу, и вышла из виска, глаза вылезли… Я перевязываю, и плачу. Он говорит: «Сестра, чё ты плачешь?» – «Да плачу – тебя жалко!» Он: «Да чё ты жалеешь, я ж умру скоро».

…В этот полк прибыл сын Хрущева – Леонид. Он был бомбардировщиком, а перешел к нам летчиком-истребителем. В один из вылетов под Брянск мы пошли в составе полка. Воздушного боя не было, а Леонид пропал. Мы прилетели на аэродром, доложили, что все было нормально, а он пропал. Тогда Голубев, командир полка, послал два звена в этот район, искать. Летали на бреющем, искали, но так и не нашли. Потом я читал, что он погиб в воздушном бою. Но я считаю, что воздушного боя не было.

…Во время войны однажды такое случилось – одного парня года с 24-го арестовали за то, что на вечеринке он распевал такую песню:
«Когда Ленин умирал,
Сталину наказывал:
«Хлеба досыта не давай,
мяса не показывай».
Вот как он ее спел, его забрал «черный воронок» и вернулся потом только через 10 лет… Оказалось, что в заключении он где-то на Амуре строил железную дорогу.

…Интересно, что на каждой палатке большими печатными буквами делались надписи. Например, на американской палатке была такая надпись: «В дар Советскому Союзу от Общества Красного Креста Соединенных Штатов Америки под председательством Леоноры Рузвельт.» Или почти та же самая надпись на английских палатках: «В дар Советскому Союзу от Общества Красного Креста Англии под председательством мисс Черчилль.»

…Там, где я родился, говорят не почему, а почто, не Или, а Але. Помню, у нас в деревне идут ребята с гармонью и поют: «Але ты ня ви, ня видешь. Але ты ня слы, ня слышышь. Красное знамя нясут впяряди…» Это такой своеобразный псковский говорок. И вот с пополнением пришел парень. Подходит ко мне и говорит: «Давай знакомиться». Познакомились, стали разговаривать. Я ему говорю: «Слушай, а ты «скобарь». Он удивился: «А откуда ты знаешь?» – «Потому что я тоже». Рассказал мне, что всю оккупацию прожил в маленькой деревне километрах в двадцати от Бежаниц. Тут кто-то позвал меня. Он меня и спрашивает: «А чё такая у тебя фамилия?» Отвечаю: «Я еврей». Он так на меня уставился и спрашивает: «А, а что это такое Еврей?» Как мог ему объяснил. Повторяю, что к таким людям как этот парень не было предвзятого отношения.

…Обмундирование у меня все было мужское, и я не шла там женщиной. У меня фамилия была Бовин, так вот и пишут в документе Бовин О. А. Олег Алексеевич или Александрович, написано красноармеец. Что табак солдатам давали, то и мне давали.

…Когда меня только бросили на переднюю линию, я бежала наравне с солдатами. Увидел командир – и сказал: «Сестра, ты не должна рядом с ними, ты чуть отставай, потому что раненые могут и там быть, шагов на 10-15 сзади иди». У меня было два имени: Кнопка и Пуговка. Меня не называли Оля. Я маленькая, особенно в брюках в зимнее время. А вытаскивать! Как я потащу раненого? Вот плащ-палатка, с одного краю лямка пришита, ложится солдат на палатку, или я его перекачу туда, если он не может… вот и тяну. Сколько мне лет? А солдаты ж были и покрупней! А я их тянула, натужилась вот так вот до какого-то места. Приказ… что я могла сделать? Я ничего не могла сделать! Так вот пробыла в пехоте. Ой, так трудно было!

…Форсировали Днепр. И вот остается до берега немножко и рядом снаряд падает, и нас переворачивает, вместе с ранеными. И я тону, я ж не умела плавать, я ж с деревни, я не купалась в речке. И спасибо, конечно, видят, что девчонка хорошего поведения я была, вытащили. Говорят: «Эх, ты, спасатель, сама тонешь!»

…У «ила» радиус виража меньше и на вираже я его подловил. Всадил хорошую очередь ему в брюхо, и он клюнул на нашей территории. Перед самой землей летчик выровнял машину и притер ее в сугробы. А я ушел. Тогда слухи ходили, что наши летают на немецких самолетах. Я подумал, что может я своего сбил. Пойду, думаю, посмотрю. Развернулся. Летчик из кабины вылез, а к нему уже солдаты бегут. На плоскости посмотрел – кресты. Кое-как дотянул до аэродрома. Были повреждены руль поворота и глубины, пробиты пулей водомаслорадиаторы. Доложил о бое, о пяти наших сбитых. О сбитом «мессершмитте» говорить не стал. Утром командир полка вызывает. Думаю: «Все! Наверное нашего завалил..» Зашел. Мне предложили сесть. Возле окна сидели генерал-майор Каманин и два штатских. Я сел. «Талгат Белетдинов, Вы вчера летали на 13-м?». Я вскочил. – «Сиди. Сиди. Вы сбили самолет?» – «Фашистский был самолет!» – громко почти крикнул я. Майор даже засмеялся: «Точно, точно, фашистский самолет». Я сразу успокоился. Каманин говорит: «Ты сбил летчика, который много сбил самолетов во Франции, Польше и у нас. Вы, Бегельдинов, знаете что сделали? Открыли новую тактику в штурмовой авиации. Оказывается штурмовая авиация может драться с истребителями, и может даже сбивать».

…Комбат собрал пехотинцев, и приказал командиру разведчиков; «Лейтенант, отбери десять человек автоматчиков, и отправляйтесь в разведку, через реку в деревню». В три часа ночи мы тронулись в путь. Светит яркая луна кругом тихо, только лед слабый потрескивает под ногами, припорошенный снегом. Идем полем, подходим к деревне. У самой дороги, на околице, видим дом. Стучимся в ставни, слышим, по-польски спрашивают: «Кто там? «Свои, русские, открывай!» Испуганная полячка открывает дверь. Лейтенант спрашивает: «Немцы есть?» А сами уже видим: стоят две кровати двухъярусные, значит немцы были. Хозяйка отвечает: «Они ушли вечером». Проснулись и другие домочадцы, и когда оклемались ото сна, то сразу обратили внимание на меня. И говорит одна женщина, глядя на меня удивленными глазами: «Цо паненка така малень-ка, а воюет?» Я ответила, что у нас от стара до мала все воюют. Родину надо защищать. Она посмотрела на меня, ничего не сказала.

…То, как снабжались медикаментами немцы, и то, как снабжались ими мы, – это были две большие разницы. То же самое было и с их качеством. У нас не хватало всего: даже перевязочных средств. У немцев же было все консервированное. Вплоть до того, что ягоды они получали. Уже потом, когда в 1944 году мы прошли Прибалтику, стали получать трофейные немецкие медикаменты. Их, кстати, стерильные бинты или ваты были очень хорошими.

…Мне регулярно приходили «треугольники». Помимо невесты Маши, мне писала и моя сестра, которая тоже находилась на фронте. А из дому писала мать. В 1942 году у меня родилась сестричка, а отец к тому времени уже находился в армии, и матери пришлось одной справляться и с маленьким ребёнком, и с хозяйством. Чтобы хоть как-то помочь ей, я отправил домой свой офицерский продовольственный аттестат. На него они и жили.

…Любого солдата спроси, он тебе расскажет примерно тоже самое: он не знает, зачем мы идем, куда наступаем. Он знает только впечатления и слухи, которые ходили. Вот мне говорят, например: это излучина Буга, там мост и по нему немцы отступают, поэтому такое сопротивление оказывают. Но я не могу это утверждать, мне так самому сказали. Нашли тут одного участника войны, и на собрании я слушаю, как он рассказывает о своих боевых событиях. Он награжден орденом Славы, медалями. И вот я слушаю, слушаю, и думаю: “О чем он говорит?” Он рассказывает о каких-то достижениях, о каких-то боях, и прочее, то есть о том, что известно в штабе. И я понимаю, что он не воевал, не был на передовой. Ты должен воевать, а не в штабе крутиться.

…Чтобы наградили надо быть представленным к награде. Представления должны писать те, кто меня видит на передовой: командир взвода, роты или командир батареи. Представь командира, который там, на передовой, рядом с тобой. У него ничего нет, кроме сумки и солдат. Ранило их – ушли, новых дали. Менялись люди часто, какие уж тут представления. Я, например, не помню солдат, с кем я воевал, я не могу сейчас назвать фамилии этих молодых и очень умных парней. Солдат редко-редко награждали.

…Как-то задачу выполнили, а садились уже на другой аэродром. Пришли в деревню, а у одного дома вдоль забора немцы стоят с винтовками! Подошли ближе, смотрим у них у каждого папироса во рту. Оказывается, это наши пехотинцы замерзшие трупы поставили, дали им в руки винтовки.

…Скажу тебе одно чувство, присуще оно было многим. Я думал, что меня завтра убьют. Это глупо, я сейчас это понимаю. Так зачем мне нужно думать об этом, о погонах и прочем? Я уверен, что сегодня или через неделю, меня все равно убьют, все равно я не выживу в этой войне. Вот такая мысль была, хоть ты лопни.

…Кто в основном самые послушные, трудолюбивые и терпеливые солдаты? Ребята из сел, потому что они с детства знают цену труду. И как показала жизнь, очень многие из городских работать не умеют, а главное, и самое печальное, что не хотят.

…С девушками на фронте я столкнулся сразу, как только оказался в должности командира автороты. Дело в том, что в моей роте водителем служила одна девушка. Так мои шофёры сразу попросили, чтобы в рейсы я отправлял её только с одним и тем же парнем, потому что они уже жили как муж и жена, и ездили вместе, и я не стал нарушать их союз.

…Как заранее договорились, он шагнул вправо, а я влево. Но он сразу наступил на мину, рядом с которой была какая-то ёмкость с бензином. Она, конечно, рванула, и как он кричал… Весь горел, и спасти его я не мог, но что-то меня толкнуло. Кинулся к нему и всё… Больше я ничего не помню. Когда очнулся, то первое, что увидел, это сидевшую рядом красивую, красивую, светловолосую, голубоглазую девушку. Она улыбалась и гладила меня по голове. Палата была на двоих, и рядом лежал, кажется, азербайджанец. Вошел доктор и и отдаёт извлечённые из меня осколки: «Ну, твою еврейскую кровь испортили. Вот она дала свою польскую кровь, эта католичка». Повернулся к другому и говорит: «Ну, а ты мусульманин не знаю, как и разбираться теперь будешь. Вот сейчас придёт та, которая давала тебе кровь. Она ведь полунемка. Понимаешь ты? Полунемка!» Девчонки дали нам свою кровь.

…Весной сорок четвертого мне довелось лично увидеть командующего фронтом Жукова. Мы шли маршем вперед выдвигались на передовую, головным был танк командира роты Саликова. Мимо нас пронеслись несколько «виллисов», в одном из которых, как оказалось, находился Жуков. Перед нами на дороге застряла санитарная машина с ранеными, и Жуков, придя в ярость от того, что движение застопорилось, приказал нашим танкодесантникам сбросить машину с ранеными в кювет…

…Мне за войну много чего пришлось выслушать, и «жидовская морда» и прочее из «этого репертуара». Как-то стою у танка, мимо проходит штабной капитан и ехидно меня спрашивает: «Ну, как, жиденок, тебе воюется?». Я по натуре человек спокойный и неконфликтный, и бить каждую такую сволочь по роже не собирался, просто хорошо понимал к середине войны, что евреи в стране Советов считаются «людьми второго сорта», но мы, три еврея, служившие в танковых экипажах в нашем 1-м танковом батальоне, должны, невзирая ни на что, честно выполнить свой долг перед Родиной.

…Из нашего пребывания в Кенигсберге запомнился ещё такой эпизод. Ворвались мы, в какой-то музей. Помню, это было двух или трёхэтажное кирпичное здание. Стали ждать, пока соберутся остальные ребята, потому что вся улица простреливалась, и продвигаться дальше было невозможно. Сзади шли пехотинцы, и вслед за нами в музей вбежало несколько солдат во главе с капитаном. Это я хорошо помню. В помещении, где мы находились, стояли витрины, в которых лежали какие-то монеты или медали. Капитан подошел, посмотрел, повернулся к одному из своих солдат и говорит: «Сними сидор». Солдат снял и капитан ему говорит: «Вытряхни всё, что там у тебя есть». Солдат вынул сухари, ещё что-то. Капитан не успокаивается: «Всё, я сказал!» Тот пытается объяснить: «Там патроны и две гранаты». – «Я приказал!» Ну, солдату, что остается делать, вытряхнул всё. Тогда тот локтём в шинели ударил по стеклу, подозвал двоих солдат и говорит: «Выньте стёкла!» когда они вынули, он стал собирать монеты и складывать в этот мешок. И так он очистил три или четыре витрины подряд…

…Мне действительно стало страшно, ведь достаточно было кому-нибудь из бойцов сказать в расчете, например, что «…у «мессера» лучше вертикальный маневр, чем у ЯКа..», так уже на следующее утро его арестовывали, а дальше шла прямая дорога в трибунал – «за контрреволюционную пропаганду и восхваление техники противника»…

…Очередной марш-бросок. Солнышко поднимается, а батальон идёт по лесу. Идём из последних сил, как говориться «на зубах». Лес кончается, поворот дороги, справа поднимается огромная поляна и вдалеке лес. Вдруг видим сверху, метрах в восьмистах прямо на нас бежит густая цепь… Комбат кричит: «В канаву! К бою! Приготовиться! Без команды не стрелять!» Я лёг, рядом Сашка Курунов, ждём… Отчётливо помню, что лежу и думаю: «Господи! Сейчас бы начался этот бой, да полежать часа два…» Ну, невозможно же больше было идти, невозможно… Всё, лежим, замерли, такое наслаждение… И вдруг: «Подъём! Строиться!» Тут подбегает эта огромная цепь. Оказалось, что это наши девушки, которых немцы угнали на строительство каких-то сооружений. Немцы ушли, а девушки откуда-то узнали, что идут красноармейцы и сразу ринулись к нам. Подбежали, обнимаются, целуются, плачут, смеются, а ребята чертыхаются, отталкивают их. Потому что надо снова идти, опять, опять идти, ой…

…На Тернопольщине мы довольно долго стояли в обороне и как-то у нас ночью зверски убили на НП сержанта и рядового, надругались над трупами, вырезали на телах звезды. Рядом с НП было село, и комполка сразу понял, что на НП были «местные хлопцы», и тогда по приказу командира со всего полка были собраны взвода управления, и к ним присоединилась с орудиями одна батарея – бойцы приготовились прочесывать село в поисках бандитов. Командир полка обратился к местным: «Сами выдавайте бандитов! Не доводите дело до крайности!», а те отвечают: «Нима никого!», и тогда комполка Шуяков приказал развернуть батарею и дать залп по селу. После первых же снарядов из каждого дома по красноармейцам был открыт огонь, все село было «бандеровским»… В итоге вся эта деревня была разнесена в щепки нашим 1864-м полком, сожжена до последнего бревнышка…

…Отправка в пехоту у нас была мерой наказания для личного состава. «Сплавить» бойца в стрелки могли за разные мелкие провинности или за «пойманный триппер». Или просто, командиру не понравишься, характер свой покажешь, так тебя быстро – или в штрафную роту, или в обычную пехоту «упакуют»… А там – верная смерть. Сержант Гиндуллин, с нашей батареи, забрал водку, которую несли капитану, и выпил ее сам, за это его сразу отправили в пехоту. В самом конце войны, в Германии, когда стали серьезно бороться с насильниками и мародерами, то пойманных насильников уже не в штрафную роту отправляли, а давали по суду трибунала лагерные срока, у нас один сержант получил за такое преступление 10 лет тюрьмы.

…Когда ворвались в Пиллау, ныне Балтийск, то бои были уже не такие сильные, и город почти не пострадал. Поэтому быстро проскочили его, и помню, там на берегу есть коса Фрише-Нерунг. А мы двое суток не спали, буквально падали от усталости и вдруг напоролись на человек четыреста-пятьсот, короче, больше нашего батальона. Прижали их к морю, и оказалось, что это власовцы, а может, и нет. Короче русские мужики вооруженные и одетые в немецкую форму. Они сдались и тут, как я позднее понял, перед нашим комбатом встал вопрос – что делать? Ведь батальону приказано продвигаться дальше и оставить их у себя за спиной, это означало наверняка погубить остатки батальона. И тогда он принял такое решение… Весь батальон отправил дальше, оставив один взвод. От пленных отделили примерно двадцать человек, а остальных расстреляли там же на берегу… Оставшихся, заставили стаскивать трупы в море… И я считаю, что другого выхода у комбата просто не было. И на фронте много было таких страшных вещей, что дальше некуда.

…Стал возвращаться в свою часть, подхожу – а там стрельба, не знаю какая, чуть ли не изо всех орудий: «Ура! Ура!» Думаю: «Ну все, это немцы идут в атаку, наверное на прорыв… рев, шум, подхожу ближе, вижу уже своих, думаю: «Так стреляют – еще к черту убьют!» Я по-пластунски к своим ползу, смотрю – стоит стреляет, я ему: «Куда стреляешь?» Он: «Так ведь война кончилась! Ты какого черта ползаешь?» Вот так я на животе и вполз, так сказать, встретил Победу.

…Дали нам команду построиться на центральной улице. Тишина по колонне и слышно, как передают: война окончена, Германия сдалась, подписан Акт о безоговорочной капитуляции. И как все заорут! Не сразу, пауза какая-то была: верить-не верить, шутка-не шутка. Из ракетниц, пулеметов, автоматов, пистолетов все как давай стрелять вверх! Ура, война кончилась! У пожилых слезы, а я стою растерянный: елы-палы, что же я теперь буду делать? Я ж из девятого класса ушел, моя работа – война, ничего больше не умею. Это ж только вид у меня такой, что я офицер, а так-то тупой.

…Когда надо было увольнять нас, начались случаи мародерства, стали немцев грабить. Солдатам надо возвращаться, а не с чем – солдат “голый”. Вышел приказ: “Любыми способами прекратить мародерства”. Попались два солдата, они застрелили мать и ребенка, но мать выжила и все рассказала. Сразу суд, суды были показательные: всех заводят в залы и рассказывают, вот так и так, решение суда. Выстроили полк, обоих расстреляли. Все! Всякое мародерство прекратилось.

…Что я могу совершенно точно сказать, так это то, что мы только грудью отстояли страну, не считаясь с народом, с потерями. Гнали людей, лишь бы Победа… Как говорится, «Все для фронта, все для Победы!».Я думаю, что Гитлер все-таки сделал большую ошибку, когда так жестоко поступил с нашим народом. Вот если бы он сказал: «Живите!», то кто знает, как бы там повернулось?

…Скрывал свою национальность как мог, иначе в плену было нельзя. Даже своему лучшим друзьям Лебедеву и Шубенку, я сказал об этом в последний наш день в Германии, когда меня отправляли с офицерским эшелоном бывших военнопленных на госпроверку, а они оставались ждать, когда будут отправлять из нашего пересыльного пункта эшелон с рядовым и сержантским составом. Сели втроем, выпили шнапса «на дорожку», и стали обмениваться адресами. Лебедев диктует свой – «Горький, улица Пискунова», а потом я говорю – «Витебская область, город Орша, улица Молокова№17, но сейчас наш дом сгорел, мне землячка сказала…», и тут я вижу как Лебедев пишет дальше мою фамилию «Ефремов», и говорю ему – «Не торопись. Я тебе фамилию по буквам продиктую. Пиши по одной. Ф..Р..А..Й..М..А..Н…». Он посмотрел на меня, все понял, потом бросился обнимать и заплакал: «Аркаша… Как ты смог это столько выдержать!»…

…Когда я увольнялся, мне дали хлеба на месяц. А у папы и мамы осталась только корова, она их и спасла. Хлеба у них не было, голод был там в Алексеевке. Что я видел! Я видел, умирает ребенок на улице летом, лежит в пыли и умирает. Куча старушек собрались, охают-ахают, но чем они могут помочь. И при этом создавались магазины актива, то есть все высокопоставленные чиновники, коммунисты покупали все, что хочешь: масло, сахар. И тут у меня возникла такая мысль: “За что я воевал?!”

…Когда был захвачен город Глейвиц, то нам предоставили отдых на три дня, другими словами – делай что хочешь. А в городе на каждой улице полные неразбитые войной магазины, заставленные едой и спиртным. Так те, у кого не было каких–либо «моральных тормозов», стали грабить и насиловать немок. Был у нас такой ст.сержант, командир отделения связи Богачев, так он в каждом захваченном нами городе насиловал женщин. Замполит, на глазах у которого сержант насиловал очередную немку, решил вмешаться и сказал Богачеву: «Прекрати!», но командир дивизиона Хлопов остановил замполита: «Ты, капитан, не лезь не в свое дело. Это его заслуженный трофей!».

…Когда мы только вошли в Германию, некоторые наши солдаты расстреливали мирных жителей. Помню, мы следом за пехотой вошли в какой-то немецкий дом и увидели трупы женщин и детей. Сразу, конечно, доложили об этом командиру. И буквально сразу после этого к нам поступил приказ: «Мирных жителей не трогать. Кто тронет - будет сурово наказан!» Но так поступали, конечно, не все.

…Шли к Праге через горы Судеты, по автостраде, на которой немцы устроили множество завалов из поваленных деревьев. Разбирая эти завалы мы все перепачкались в смоле деревьев, и наше дряхлое х/б обмундирование выглядело в глазах у чехов, как лохмотья, один из них нам даже сказал: «А одежонка у вас не очень», на что мы ему ответили: «Зато мы войну выигрываем!»

…Я в это время переписывался с одной девушкой, которую встретил на посту ВНОС. Когда возвратился с фронта в училище, еще написал – ответа нет. Через полгода одна девчонка, Наташка, написала, что пост ВНОС перевели из Полтавской области на запад, ближе к фронту, рядом с городом Добромиль. Бандеровцы напали на пост – всех девчонок убили, аппаратуру уничтожили, как раз в День Победы. Наташа единственная осталась живой, ее посчитали убитой. Прибежали пограничники, она, конечно, в госпитале полгода пролежала, ее всю сшили, написала мне письмо: «Аннушка так любила тебя, но, увы, погибла!»… Я решил идти в погранвойска. Спросил – «Куда набирают?» – «Украинский погранокруг». Я спросил – «Добромиль?» Был я молод, 19-й год всего, влюбленный был по уши, и решил там служить, чтоб бороться с бандеровцами, и посетить могилку Ани и ее подружек. Так началась моя погранслужба.

…В нашей части была одна девочка, которая влюбилась в орудийщика из другой батареи. Однажды, когда немцы вывели его пушку из строя, она из другой батареи ползла под обстрелом по-пластунски к нему. Им потом обоим дали по взысканию. А после войны он все-таки ее нашел (девочка из Самары была)! Они поженились, у них пятеро детей. И все дети – музыканты. А парень тот у нас запевалой всегда был.

…Первое время насилие, грабежи и мародерство случались на каждом шагу в захваченных немецких городах, а потом начальство «закрутило гайки» и стало бороться с подобным «бандитизмом». Командир нашего дивизиона подполковник Прудеус приказал выстроить весь личный состав батарей, всем вывернуть вещевые мешки, и все найденные у солдат «трофеи» по его приказу были сожжены на месте. Прудеус сказал: «Мы – не мародеры!», и запретил личному составу отправлять посылки, разрешенные приказом по Действующей армии. В этом была своя правда, ведь чтобы собрать вещи для посылки все бойцы ходили по немецким домам и набирали «шмотки»… Больше всего мародерством занимались поляки, сразу заполонившие Штеттин, они вели себя как звери, насиловали немок и выбрасывали их прямо из окон верхних этажей на мостовую, а немецкое добро мешками тащили к себе.

…Банки с кровью приходили с письмами от самих доноров. Некоторые были очень трогательными. Например, такие: «Я работаю на заводе, муж на фронте, двое детей. Даю свою кровь для раненых. Бейте немцев!» Или же: «Я, студентка третьего курса, отдаю кровь…» И что мы делали с этими записками? Когда кровь поступала к нам в третье отделение, мы аккуратно ножницами их отрезали и клали в карман халата. Если я переливала кровь какому-то деревенскому мужику, то отдавала ему письмо какой-нибудь работницы. Если же делала переливание какому-нибудь симпатичному офицерику - отдавала ему письмо какой-нибудь студенточки. Где-то в 1944 году во время наступления остановились мы в Можайске. И вот ко мне подбежал бригадный комиссар: «А вы помните, как давали мне письмо, когда переливали кровь?» – спросил он. «Помню, – говорю. – Ну и что?» Тогда он мне протягивает фотографию неизвестной мне девушки и говорит: «А вот посмотрите на фотографию. Я женился на ней!» Оказывается, сразу после излечения в госпитале он поехал в институт и женился на донорше. Мы хорошо посидели и поговорили в палатке. Но потом, когда стали уходить, этот бригадный комиссар немного проводил меня по понтонному мосту. И там же тихонько сказал: «Женя! А ведь кровь-то у меня с женой разной группы. Вы же письмо перетасовали.» Я только и сказала на это: «А вот тогда бы и не женились.» Он улыбнулся, попрощался.

…Когда американцы заняли район Гревесмюля, то все бывшие советские граждане: военнопленные, «ост»-рабочие, и другие, были собраны в лагерь для беженцев. Кормили нас американцы отменно, как на убой, и почти каждый день в лагерь на 3-4 «доджах» прибывали агитаторы, представители американской военной администрации, которые призывали нас остаться на Западе, оформляли документы на выезд в Америку, обещали немалую сумму подъемных денег и устройство на работу в США. Они нам говорили: «В России вас всех ждет – или расстрел за измену, или лагеря НКВД в Сибири, ничем не лучше немецких. Одумайтесь! Сталин вам никогда не простит плена! Мы предлагаем вам свободную жизнь в свободной стране!», и многие из «ост–рабочих» и немалая часть из бывших военнопленных записывались у американцев на оформление выезда. Но большинство решило возвращаться в СССР, мы верили, что с нами честно разберутся, ведь мы попали в плен в бою, а не переметнулись добровольно на сторону противника. В июне в лагерь зачастили представители из Советской зоны оккупации, по повадкам и поведению – то ли политруки, то ли «смершевцы», они выступали с призывами, раздавали листовки и нам все время говорили: «Родина ждет! Родина все простила! Вы не видели своих родных и друзей долгие четыре года, а они ждут вас! Ничего не бойтесь!». У меня, как и у многих, были минутные колебания, но я верил, что кто-то из моей семьи, возможно, остался живым, и чувствовал себя обязанным вернуться и попытаться найти их.

…Был один курьезный в какой-то степени случай, что бывший пленный, зайдя в землянку на первый допрос, увидел красное знамя возле стены, и вдруг щелкнул по-немецки каблуками, выкинул одну руку вверх и прокричал: «Хайль Гитлер!». Его сразу арестовали и увезли от нас.

…Разлили по стопкам. Миша говорит: «Я прежде всего хочу, чтоб мы помянули тех, кто не дожил до этого дня, до светлого дня Победы! В том числе моего отца, мать и младшую сестренку, которые погибли от рук фашистов». Вдруг слышим – рыдания. Девчонка стоит в двери и плачет. Старик говорит: «Внученька, Марийка, иди сюда, садись рядом». Потом объяснил, что отец ее погиб на фронте, а мать изнасиловали немцы, и она наложила на себя руки. Потом предоставили слово женщине одной: «За тех, кто будет жить после нас, кто будет пользоваться плодами победы!» А потом тоже разрыдалась. В общем, и торжественно и трагично – праздник со слезами на глазах. Они поженились потом, Миша и Марийка. Сыграли свадьбу скромную.

…Недавно поздно вечером я возвращался я обратно к себе домой. Прошел улицу Энергия, свернул на тротуар. И вдруг идет мне навстречу группа молодых парней. Один из них рванул меня за плечо. Я рванулся и хотел убежать, но он мне врезал и повалил на землю. Другой, который рядом с ним стоял, начал меня быть лежачего, врезал в челюсть. «Гады! – сказал я им. Что же вы делаете? Я же старик.» После этого они меня оставили. Я так и не понял, за что меня избили. И ведь даже новой куртки не забрали. Я тогда был весь в крови. К дочери не пошел - не захотел ее расстраивать. Так причем здесь власть? Такие плохие, как, впрочем, и хорошие люди есть, были и будут во все времена. И немец тот бы меня убил, совершенно не задумываясь. Для него это было раз плюнуть. О чем это говорит? О том, что человеческие качества были, есть и будут разными.

…В Оршу прибыл ранним утром и не узнал свой родной город. Многое было разбито, разрушено. На месте нашего сгоревшего дома лежали только глыбы снега, и я пошел дальше, к дому своего дяди. Иду через проходной двор, подхожу к калитке и вижу, как отец с дядей запрягают лошадь в телегу. Меня от волнения стало трясти, ноги вперед не идут, слова вымолвить не могу… Как-то выдавил из себя, произнес: «Папа!», отец обернулся и не заметил меня. Я только через минуту смог побороть волнение и снова промолвить: «Папа!», и тут мой дядя Ейна закричал отцу: «Арье! Это Фроим вернулся!». Отец бросился в дом с криком: «Фроим вернулся!», и вся моя семья: мама, папа, брат на костылях, сестра с мужем, все выбежали мне навстречу. Мы стояли и плакали. Трое нас ушло на фронт из семьи, я, брат и шурин, и вот мы стоим: двое фронтовых калек на костылях, и я, третий, на всю жизнь искалеченный пленом… Брат Лева мне сказал: «Ты хоть шапку сними, а то на себя совсем не похож»… Так я вернулся домой…

…Началась мирная жизнь. Но если с одной стороны, это огромное счастье, что закончилась война, то с другой началась такая неприятная вещь как скука. Только поймите меня правильно. Я тоже был очень рад, что наконец-то прекратилась эта бойня, но ведь мы уже привыкли к такой насыщенной, интересной жизни, полной событий и эмоций. Когда, например, в наступлении перед тобой постоянно сменяются разные города, местности, происходят какие-то события, а это ведь новые, порой очень яркие впечатления. И вдруг все это разом кончилось, это словно, вольную птицу посадить в клетку.

…Отношение к советской власти у меня изменилось когда Сталин изменил свое отношение к нашим пленным и сказал: «У нас нет пленных. У нас есть только предатели родины.» Это что же получалось? В 1941 году наши солдаты целыми дивизиями попадали в плен и в окружение. Попадали по той только причине, что у нас было плохое в армии обеспечение, на одну винтовку три патрона. С таким вооружением трудно было избежать плена. Потом они находились в немецких концлагерях, пережили там настоящие ужасы. И когда не все, а какая-то их часть вернулась на родину, их посадили в свои лагеря. Как это вообще понимать? Сталин был настолько жесток, что многие наши офицеры на фронте просто боялись произносить его имя. Потому что на того офицера сразу же могли показать пальцем и его бы посадили.

…В 1945 году первый курс состоял из 90% девушек и только 10% мальчиков. Особенно мало было мужчин моего возраста. Все говорили, что мужчины моих лет – редкая находка. Почти все друзья-ровесники погибли.

…А 9-го мая в госпитале началось что-то невообразимое. Кто-то достал припрятанные пистолеты и начал палить из окон в небо. И госпиталь не приходил в себя наверное неделю. Несмотря, что при входе в него стояла охрана, к нам приходили люди. Пожилые, молодые, приносили водку что-то ещё. Ну, понять же всех можно. Выжили же, ну, в таком аду уцелеть… Какая там медицина… Всплеснулось, бессознательное, звериное в лучшем смысле этого слова чувство. Уцелели, уцелели! Война кончилась! Всё! Ну, и казалось, что впереди только «рай» нас ждёт, и всё будет в порядке.

…Я не скрывал на заводе, что был в плену, но пока Сталин не помер, я знал, что меня могут посадить по 58-й статье в любой момент, так как бывшие пленные считались изгоями. Это уже позже, когда писатель Смирнов, автор «Брестской крепости», встал на защиту бывших пленных, когда появился фильм «Балтийское небо», то отношение к нам изменилось в лучшую сторону. А до этого… Никого не интересовало, что до плена я честно воевал на передовой четыре месяца, командовал стрелковым взводом, ходил в атаки, стрелял во врага и рисковал своей жизнью, а в плен попал, когда оказался в безвыходной ситуации, без патронов, в полном окружении вместе с другими бойцами, которых предало и оставило на погибель собственное командование. Любая тыловая и штабная шваль, которая и одного дня не была на передовой, которая не знала, что такое окружение в сорок первом году и что нам пришлось вынести в немецких лагерях, так вся эта шваль после войны засела во всех кабинетах в советских и партийных органах и смотрела на нас, на бывших пленных, с издевкой и презрением. Я даже боялся написать письмо Лебедеву и Шубенку, опасаясь, что письмо товарища по плену может их «подставить», боялся искать Ткача и Беридзе, потому что знал, что я, «клейменный пленом», могу им навредить… Один раз на своем заводе я увидел человека, как две капли воды похожего на одного пленного, который в сорок первом году умирал на моих глазах в «Большом лагере», и я тогда подкармливал его кусочками хлеба, стараясь спасти его или хотя бы продлить ему жизнь. И я не решился подойти к этому человеку и спросить, был ли он в плену, в этом лагере, или нет.

…Из стран-союзниц Германии мы вывозили всё, что полагалось нашей стране по репарациям. Возили день и ночь: оборудование, технику, другие грузы. Однажды даже пришлось перевозить что-то чрезвычайно секретное, завёрнутое в брезент, под охраной. Но нам строго-настрого приказали к грузу не прикасаться, и я так и не знаю, что тогда вёз.

…Эта война была страшная и действительно Великая. Потери мы понесли неоправданно большие и нельзя говорить, что у нас были величайшие, прекрасные полководцы. Если бы они были такими, то не было бы таких потерь. А так Цена Победы оказалась страшно высока… Я думаю, что наша страна до сих пор от этого очнуться не может. И много ещё чего можно сказать, но было и другое… Ведь есть две стороны этой «медали». Расскажу вам еще два эпизода, уж извините за многословие. Когда я был в Копенгагене, то посетил «Музей Свободы» и задал вопрос директору: «Почему у вас такие огромные стенды посвящены Сталинграду?» А шел он, его помощники и дети датские там тоже были. Он обернулся и увидел на мне орденские колодки. Возможно я человек нескромный, но всегда ношу их и никогда не снимаю. Так вот подходит директор ко мне и, указывая на колодки, говорит: «Не было бы Сталинграда, не было бы и датчан!» Хотя вы и сами прекрасно знаете, что немцы их считали близкими к высшей расе.

…Вы знаете, я очень рад, что встретил вас. Но не потому что вы напишите обо мне, совсем нет. Ничего особенного лично я на фронте не совершил. Просто чувствую себя обязанным рассказать о многих достойных людях, с которыми судьба меня свела на войне. На самом деле очень многое я уже и позабыл, но кое-что все-таки еще держу в памяти, а куда все это деть и кому выплеснуть… Одно время подумывал написать в виде фронтовых заметок воспоминания, даже название придумал «Мои 747 дней войны», но то времени не хватало, то разные заботы, а сейчас уже и сил нет да и настроение совсем не то. Но хочется, чтобы память об этих людях осталась. Нужно, чтобы осталась! Вы только вдумайтесь, ведь многие из тех людей погибли много-много лет назад. Причем, погибли совсем молодыми и не оставили после себя детей, потому что просто не успели обзавестись семьями. И вот представьте, они давным-давно лежат в земле, у них, может, и родных на всем белом свете никого не осталось, и вдруг через столько лет о них узнает и вспомнит масса людей…

С чего бы Вы хотели начать рассказ о своей войне?

И.З.Ф.- А почему вы решили, что я вообще хочу рассказывать о войне?
Вот вы хотите слышать солдатскую правду, но… Кому это сейчас
нужно?
Для меня это серьезная диллема. Если
говорить о войне всю правду, с предельной честностью и искренностью, то сразу десятки голосов «ура-патриотов» начнут орать – очерняет, клевещет, кощунствует, насмехается, заляпывает грязью, глумится над памятью и светлым образом, и так далее…
Если рассказывать в
стиле «а-ля политрук из ГлавПУРа », мол - «стойко и героически, малой кровью, могучим ударом, под руководством умных и подготовленных командиров…» - то меня от таких лицемерных и фальшивых речей и от чванливого советского офизиоза всегда тошнило…
Ведь ваше интервью будут читать люди, войны не
видевшие и незнакомые с реалиями того времени, и вообще незнающие подлинную цену войны. Я не хочу, чтобы кто-то, не имеющий малейшего понятия какой на самом деле была война, заявил, что я рассказываю «байки» или излишне трагедизирую прошлое.
Вот вы с
моим соседом по улице, бывшим « штрафником» Ефимом Гольбрайхом опубликовали интервью. На днях посмотрел в Интернете обсуждения прочитанного текста. И меня взбесило следующее. Молодые люди обвиняют ветерана в том, что он честно рассказал, что в середине октября сорок первого в Москве была дикая паника и было немало таких, с позволения сказать, «граждан», которые со спокойной душой ждали немцев. Мол, как он смеет, и т. д.
А откуда эти молодые люди могут знать, что там творилось на
самом деле?
Они там были? А
Гольбрайх был и видел.
Но когда начинают дисскутировать, преувеличивает ветеран или
нет….
Гольбрайх своими руками в
боях не одну сотню врагов нашей Родины на тот свет отправил, и имеет полное право на свою истину и свое видение войны.
У всех фронтовиков- окопников общее прошлое.
Но это прошлое действительно было трагическим.
Вся моя война
- это сплошной сгусток крови, грязи, это голод и злоба на судьбу, постоянное дыхание смерти и ощущение собственной обреченности… Я радости на войне не видел и в теплых штабных землянках пьяным на гармошке не наяривал.
Большинство из
той информации, которую я могу вам рассказать, попадает под определение – «негативная»… И это не грязная изнанка войны, это ее лицо…
И надо это вам? Я
не хочу рассказывать вам всей ужасной правды о войне.

Г.К.- Для начала попрошу Вас посмотреть текст интервью с дивизионным разведчиком Генрихом Кацем, пришедшим в разведку в январе 1944 года. Хотелось бы услышать Ваш рассказ о разведке, проводя параллели и сравнения между разведчиками начала войны и теми, кто заканчивал войну в сорок пятом, служа в разведротах и разведвзводах. Сейчас Кац живет здесь, от Вас в десяти километрах.

И.З.Ф.- Интервью хорошее, правдивое.
Сразу чувствуется, что он достойный человек и настоящий разведчик.
Немного трудно будет проводить сравнения по простой причине – Кац служил в
дивизионной разведроте, а я - в полковом разведвзводе. Эти подразделения с разной организационной структурой, а главное, с разными боевыми задачами. Честно мне скажите, Кац скорее всего, многое из рассказанного им не разрешил к публикации по той же причине, которую я упомянул в начале беседы.

Г.З.К. – Мое личное мнение - правда о войне нужна. Настоящая правда, окопная, честная. Какой бы страшной, жестокой и дикой она бы вам не показалась…Без прикрас и комментариев.
Ветераны и
так стараются почти не говорить о подлости или трусости на войне, о тупости начальников, о том, что творилось в тылах… А если и рассказывают о чем- то подобном, то как правило не называют фамилий. Никто из нас не заинтересован смаковать «жареные» факты или выпячивать свое участие в войне. Наша цель – дать возможность узнать людям о тех испытаниях, которые выпали на фронте на долю моего поколения.
Сейчас основной источник информации о
войне – кинематограф, телесериалы.
Снимают такое!.. что на
середине просмотра фильма у настоящих фронтовиков возникает только одно желание – плюнуть и выматериться…
По передовой траншее бродят в
полный рост сытые и бритые солдаты в новенькой форме и добротных сапогах, в орденах и исключительно с ППШ, каждой автоматной очередью убивая, как минимум, десять немцев, и каждым броском гранаты подбивая немецкий танк. И каждый полковник там – как батя родной…И полевая кухня всегда под боком… Кино, да и только… Вы можете себе представить как выглядит боец пехоты, выживший после танковой атаки или после бомбежки?! Или что остается от экипажа сгоревшей «тридцатьчетверки»?! Знаете какие лица у бойцов перед атакой?.. Кто-нибудь знает как неимоверно тяжело немецкий танк связкой гранат подбить?
Настоящая правда о
войне почти вся уже ушла в землю с погибшими на войне или умершими после нее… Пройдет еще лет пять и вам не с кем будет разговаривать, нас, фронтовиков, уже не останется.
Вот тогда, новое поколение «политруков» отретуширует по третьему или пятому разу историю войны, сделает ее «чистой как слеза», и
снова палачей объявят ангелами, бездарей – полководцами. Все это мы уже проходили…

Живет рядом со мной бывший диверсант НКВД Лазарь Файнштейн. Уже в сорок третьем году имел орден Ленина, два БКЗ и две «За Отвагу», за спецзадания в немецком тылу. Все документы подлинные в руках. Говорить о войне отказывается. Еще один бывший разведчик –пограничник, с орденом Ленина за Халхин-Гол, и наверное единственный живущий сейчас на свете командир отдельного диверсионного отряда Западного Фронта в 1941 году. Никакой информации не дает, говорит - время еще не пришло про войну рассказать правду. А когда оно придет это время? Так и будем знать историю ВОВ по книжкам ГлавПура? или по современным изыскам «псевдоисториков».

Для тех кто служил в диверсантах, в их личном восприятии - срока давности не существует. Слишком война там была особая. Да и простой армейский разведчик тоже не будет светиться от счастья, рассказывая, как он врагу глотку финкой пластал.
Война штука грязная и
вонючая, ничего светлого и романтичного на войне нет.
Я скажу вам честно, почему я
согласился на беседу с вами. С местными газетчиками я бы даже минуту на разговор не потратил. Просто, вы сказали, что интервью для российского интернета. Одинадцать лет тому назад я переехал жить в эту страну. В силу обстоятельств, я за последние годы потерял связь со многими боевыми товарищами. Вот и затеплилась надежда, что кто-нибудь из родных моих разведчиков прочтет текст беседы и удаться найти кого-то из моей роты. Хотелось бы верить, что так и будет...

Е.Н.Б. – Приказ был жестокий, но необходимый. Я лично этот приказ одобрял. Поймите, страна действительно стояла на краю могилы. И этот чувствовал каждый солдат и командир на передовой. Ведь в том же летнем сражении под Ржевом, кроме массового героизма и самопожертвования, мы насмотрелись и на «самострелов», и на трусов. Если все без обиняков рассказывать… Но лучше не надо об этом…


Бабушке было 8 лет когда началась война, голодали жутко, главное было накормить солдат, а уж потом все остальные, и вот раз она услышала как бабы разговаривали, что солдаты дают еду, если им дать, но она не поняла, чего им дать то надо, пришла к столовой, стоит ревёт, вышел офицер, спрашивает- чего девочка плачешь, она пересказала, что услышала, а он заржал и вынес ей целый бидончик каши. Вот так бабуля накормила четверых братьев, сестер.

Мой дед был капитаном мотострелкового полка. Шел 1942 год, немцы взяли Ленинград в блокаду. Голод, болезни и смерть. Единственный путь доставки провианта в Ленинград - "дорога жизни" - замёрзшее Ладожское озеро. Поздно ночью, колонна фур с мукой и лекарствами, во главе с моим дедом направилась по дороге жизни. Из 35 машин, доехали в Ленинград только 3, остальные же ушли под лёд, как и фура деда. Он пешком 6 км тащил спасенный мешок муки до города, но не дошёл - замерз, из-за мокрой одежды в -30.

Отец бабушкиной подруги погиб на войне, когда той и года не было. Когда солдаты стали возвращаться с войны, она каждый день надевала самое красивое платье и ходила на вокзал встречать поезда. Девочка говорила, что идет искать папу. Бегала среди толпы, подходила к солдатам, спрашивала: "будешь моим папой?". Один мужчина взял ее за руку, сказал: "ну, веди" и она привела его домой и с её мамой и братьями они прожили долгую и счастливую жизнь.

Моей прабабушке было 12 лет, когда началась блокада Ленинграда, где она жила. Она училась в музыкальной школе и играла на фортепиано. Она яростно защищала свой инструмент и не давала разобрать его на дрова. Когда начинался обстрел, а в бомбоубежище уйти не успевали, она садилась и играла, громко, на весь дом. Люди слушали ее музыку и не отвлекались на выстрелы. Моя бабушка, мама и я играем на фортепиано. Когда мне было лень играть, я вспоминала прабабушку и садилась за инструмент.

Мой дедушка был пограничником, летом 41-го служил где-то на границе с нынешней Молдавией, соответственно, воевать начал с первых же дней. О войне он никогда особо не рассказывал, тк пограничные войска были в ведомстве НКВД - рассказывать ничего было нельзя. Но одну историю мы все же услышали. Во время форсированного прорыва фашистов к Баку взвод деда забросили в тыл к немцам. Ребята довольно быстро попали в окружение, в горах. Выбираться им пришлось в течение 2 недель, выжили единицы, в тч и дед. К нашему фронту солдаты вышли истощенные и обезумевшие от голода. Ординарец сбегал в деревню и добыл там мешок картошки и несколько батонов хлеба. Картошку сварили и голодные солдаты жадно набросились на еду. Дед, переживший в детстве голод 33-го года пытался остановить сослуживцев, как мог. Сам он съел корку хлеба и несколько картофельных очисток. Через час-полтора все сослуживцы деда, прошедшие ад окружения, в том числе комвзвода и злосчастный ординарец скончались в жутких мучениях от заворота кишок. В живых остался только дед. Он прошел всю войну, был дважды ранен и умер в 87 г. от кровоизлияния в мозг - наклонился сложить раскладушку, на которой спал в больнице, тк хотел сбежать и посмотреть на новорожденную внучку, те на меня.

Во время войны моя бабушка была совсем маленькая, жила со старшим братом и матерью, отец ушел до рождения девочки. Был страшный голод, и прабабушка слишком ослабела, много дней уже лежала на печи и медленно умирала. Ее спасла сестра, которая до этого жила далеко. Она размачивала немного хлеба в капле молока, и давала бабушке жевать. Потихоньку-потихоньку выходила сестру. Так моя бабушка и дедушка не остались сиротами. А дедушка, умный малый, стал охотиться на сусликов, чтобы как-то прокормить семью. Он брал пару ведер воды, шел в степь, и заливал в сусличьи норы воду, пока оттуда не выпрыгивал испуганный зверек. Дед хватал его и убивал мгновенно, чтобы не убежал. Тащил домой, сколько нашел, и их жарили, и бабушка говорит, что это был настоящий пир, и добыча брата помогала им продержаться. Дедушки уже нет в живых, а бабушка живет и каждое лето ждет многочисленных внуков в гости. Готовит отлично, много, щедро, а сама берет кусочек хлеба с помидором и ест после всех. Так и привыкла есть понемногу, просто и нерегулярно. А семью закармливает до отвала. Спасибо ей. Она пережила такое, от чего сердце стынет, и воспитала большую славную семью.

Мой прадед был призван в 1942. Прошёл войну, получил ранение, вернулся Героем Советского Союза. На пути домой после окончания войны, он стоял на вокзале, куда прибыл поезд полный детей разных возрастов. Тут же были и встречающие - родители. Только вот родителей было всего несколько, а детей во много раз больше. Почти все из них оказались сиротами. Они выходили из поезда и, не найдя своих маму и папу, начинали плакать. Мой прадед плакал вместе с ними. Первый и единственный раз за всю войну.

Мой прадед ушел на фронт в одном из первых отправлений из нашего города. Прабабушка была беременна вторым ребенком - моей бабушкой. В одном из писем он указал, что идет кольцом через наш город (к тому времени родилась моя бабушка). Об этом узнала соседка, которой на тот момент было 14 лет, она взяла 3-месячную бабушку и отнесла показать моему прадеду, он плакал от счастья в тот момент когда держал ее на руках. Это был 1941 год. Он так больше ее и не увидел. Он умер 6 мая 1945 г. в Берлине и похоронен там же.

Мой дедушка, 10-летний мальчик, в июне 1941 отдыхал в детском лагере. Смена была до 1 июля, 22 июня им ничего не сказали, не отправили домой, и так детям подарили еще 9 дней мирного детства. Из лагеря убрали все радиоприемники, никаких новостей. Это ведь тоже мужество, как ни в чем не бывало, продолжать отрядные дела с детьми. Представляю, как вожатые ночами плакали и перешептывали друг другу известия.

Мой прадед прошел две войны. В первую мировую был обычным солдатом, после войны пошел получать военное образование. Выучился. Во время Великой Отечественной он участвовал в двух значимых и масштабных битвах. На момент окончания войны он командовал дивизией. Были ранения, но он возвращался обратно на передовую. Много наград и благодарностей. Самое ужасное то, что его убили не враги страны и народа, а простые хулиганы, которые хотели украсть его награды.

Сегодня с мужем досмотрели "Молодую гвардию". Сижу на балконе, смотрю на звезды, слушаю соловьев. Сколько молодых парней и девчонок так и не дожили до победы. Жизни так и не увидели. В комнате спят муж и дочь. Какое же это счастье, знать что твои любимые дома! Сегодня 9 мая 2016 года. Главный праздник народов бывшего СССР. Мы живем свободными людьми благодаря тем, кто жил в годы войны. Кто был на фронте и в тылу. Дай Бог мы не узнаем, какого было нашим дедам.

Мой дедушка жил в селе, поэтому у него была собака. Когда началась война, его отца отправили на фронт, а мать, две сестры и он остались одни. Из-за сильного голода хотели убить собаку и съесть. Дедушка, будучи маленьким, отвязал пса от конуры и пустил бежать, за что получил от матери (моей прабабушки). Вечером того же дня пес притащил им дохлую кошку, а после начал таскать кости и зарывать, а дедушка раскапывал и таскал домой (варили суп на этих костях). Так до 43-его года прожили, благодаря собаке, а потом она просто не вернулась домой.

Самая запоминающаяся история от моей бабушки была на тему ее работы в военном госпитале. Когда у них умирали фашисты, они не могли их с девчонками допереть из палат со второго этажа до машины труповозки... просто выкидывали трупы из окна. Впоследствии за это их отдали под трибунал.

Сосед, ветеран ВОВ, всю войну прошёл в пехоте до Берлина. Как-то утречком курили возле подъезда, разговорились. Поразила его фраза - в кино про войну показывают - бегут солдаты - ура кричат во всю глотку... - фантазия это. Мы, говорит, в атаку всегда молча шли, потому что стрёмно было пиздец.

Моя прабабушка во время войны работала в мастерской обуви, она попала в блокаду, и чтобы хоть как-то прокормить свою семью крала шнурки, на тот момент они делались из свиной кожи, она приносила их домой, резала маленькими кусочкам поровну, и жарила, так и выжили.

Бабушка родилась в 1940, и война оставила её круглой сиротой. Прабабушка утонула в колодце, когда собирала шиповник для дочери. Прадедушка прошёл всю войну, дошёл до Берлина. Погиб, подорвавшись на оставленной мине, когда возвращался домой. От него остались лишь память и орден Красной Звезды. Бабушка хранила его больше тридцати лет, пока не украли (она знала, кто, но не могла доказать). До сих пор не могу понять, как у людей поднялась рука. Я знаю этих людей, с их правнучкой учились в одном классе, дружили. Как всё-таки интересно повернулась жизнь.

Маленьким часто сидел на коленях у деда. На запястье у него был шрам, который я трогал и рассматривал. Это были следы от зубов. Спустя годы отец поведал историю шрама. Мой дед ветеран ходил в разведку, в Смоленской области они столкнулись с сс-вцами. После ближнего боя, в живых из врагов остался лишь один. Он был огромен и матер. СС-ман в ярости прокусил деду запястье до мяса, но был сломлен и пленен. Дед и компания были представлены к очередной награде.

У меня прадедушка седой с 19 лет. Как только началась война, его сразу призвали, не дав доучиться. Рассказывал он, что шли они на немцев, но получилось не так как хотелось, немцы опередили. Всех расстреляли, а дедушка решил спрятаться под вагонетку. Отправили немецкую овчарку, обнюхать все, дедушка думал, что уже все, увидят и убьют. Но нет, собака просто нюхнула его и облизала при этом убежав. Вот поэтому дома у нас 3 овчарки)

Моей бабушке было 13 лет, когда во время бомбежки осколком ее ранило в спину. Врачей в деревне не было - все на поле боя. Когда в село зашли немцы, то их военный врач, узнав про девочку, которая не могла больше ни ходить, ни сидеть, ночью тайком от своих пробирался к бабушке в дом, делал перевязки, выбирал из раны червей (было жарко, мух много). Чтоб отвлечь девочку парень просил: "Зоинка, пой Катушу". И она плакала и пела. Война прошла, бабушка выжила, но всю жизнь вспоминала того парня, благодаря которому осталась жива.

Бабушка рассказывала, что во время войны моя прапрабабушка работала на заводе, в то время очень строго следили за тем, чтобы никто не воровал и очень жестко за это наказывали. И для того, чтобы хоть как-то прокормить своих детей, женщины надевали по две пары колготок и засовывали между ними зерно. Или, например, одна отвлекает охрану пока детей проводят в цех, где взбивали масло, они вылавливали маленькие кусочки и кормили ими. У прапрабабушки все трое детей пережили тот период, а её сын больше не ест масло.

Моей прабабушке было 16, когда пришли немецкие войска в Беларусь. Их осматривали доктора, чтобы отправить в лагеря работать. Тогда девочки мазались травой, которая вызывала сыпь, похожую на оспу. Когда прабабушку осматривал доктор он понял, что она здорова, но солдатам он сказал, что она больна, а немцы страшно таких боялись. В итоге, этот немецкий доктор спас немало людей. Если бы не он, меня бы не было на свете.

Прадедушка никогда не делился с семьей рассказами о войне.. Прошел её с начала и до конца, был контужен, но никогда не рассказывал о тех страшных временах. Сейчас ему 90 и все чаще он вспоминает о той ужасной жизни. Он не помнит, как зовут родственников, но помнит где и как обстреливали Ленинград. А еще у него остались старые привычки. В доме всегда вся еда в огромных количествах, а вдруг голод? Двери запираются на несколько замков - для спокойствия. И в кровати по 3 одеяла, хотя, дома тепло. Фильмы про войну смотрит с безразличным взглядом..

Мой прадед воевал под Кёнигсбергом (нынешний Калининград). И во время одной из перестрелок ему попали осколки в глаза, от чего он моментально ослеп. Как перестали быть слышны выстрелы, начал искать по голосу старшину, которому оторвало ногу. Дед найдя старшину, взял его на руки. Так они и шли. Слепой дед шел на команды одноногого старшины. Выжили оба. Дед даже видел после операций.

Когда началась война моему дедушке было 17 лет, и по закону военного времени он должен был в день совершеннолетия прибыть в военкомат для отправки в действующую армию. Но получилось так, что когда ему пришла повестка, они с матерью переехали, и повестку он не получил. В военкомат пришёл на следующей день, за день просрочки его отправили в штрафбат, и их отделение отправили в Ленинград, это было пушечное мясо, те кого не жалко отправить в бой первыми без оружия. Будучи 18-летним парнем он оказался в аду, но он прошёл всю войну, не разу не был ранен, единственное родные не знали жив или нет, права переписки не было. Он дошёл до Берлина, вернулся домой через год после войны, так как действительную службы ещё отслужил. Его родная мать встретив его на улице, не узнала спустя 5,5 лет, и упала в обморок когда он назвал её мамой. А он плакал как мальчишка, приговаривая "мама, это я Ваня, твой Ваня"

Прадед в 16 лет, в мае 1941 г. прибавив себе 2 года, чтоб взяли на работу устроился на Украине в г. Кривой Рог на шахту. В июне, когда началась война, был мобилизован в армию. Их рота сразу же попала в окружение и плен. Их заставили выкопать ров, там расстреляли и присыпали землей. Прадед очнулся, понял, что живой, пополз наверх, крича "Есть кто живой?". Двое откликнулись. Трое выбрались, доползли до какой-то деревни, там их нашла женщина, спрятала у себя в погребе. Днем они прятались, а ночью работали у нее в поле, убирали кукурузу. Но одна соседка их увидела, и сдала немцам. За ними пришли и забрали их в плен. Так прадед попал в концлагерь "Бухенвальд". Через какое-то время, из-за того что прадед был молодым, здоровым крестьянским парнем, из этого лагеря, его перевезли в концлагерь в Западной Германии, где он работал уже на полях местных богачей, а потом и как вольнонаемный. В 45 году во время бомбежки его закрыли в одном доме, где он просидел целый день пока в город не вошли союзники-Американцы. Выйдя он увидел, что все строения в округе разрушены, остался целым только тот дом, где он был. Американцы всем пленным предложили уехать в Америку, некоторые согласились, а прадед и остальные решили вернуться на Родину. Возвращались они пешком до СССР 3 месяца, пройдя всю Германию, Польшу, Беларусь, Украину. В СССР их уже свои военные забрали в плен и хотели расстрелять как предателей Родины, но тут началась война с Японией и их отправили туда воевать. Так прадед воевал в Японской войне и вернулся домой после ее окончания в 1949 году. С уверенностью могу сказать, что мой прадед родился в рубашке. Три раза ушел от смерти и прошел две войны.

Бабушка рассказала, ее отец служил на войне, спасал командира, нес его на спине через весь лес, слушал его сердцебиение, когда принес, увидел что вся спина командира похожа на решето, а слышал он только свое сердце.

Я несколько лет занималась поисковыми работами. Группы ребят-поисковиков разыскивали в лесах, болотах, на полях сражений безымянные захоронения. До сих пор не могу забыть это чувство счастья, если среди останков встречались медальоны. Кроме личных данных, многие солдаты вкладывали в медальоны записки. Некоторые были написаны буквально за несколько мгновений до смерти. До сих пор, дословно, помню строчку из одного такого письма: "Мама, передай Славке и Мите, чтобы давили немцев! Мне уже не жить, так что пусть за троих стараются".

Мой прадед всю жизнь рассказывал своему внуку истории о том, как он боялся во время войны. Как боялся, сидя в танке вдвоем с младшим товарищем идти на 3 немецких танка и уничтожить их все. Как боялся под обстрелом самолетов ползком преодолеть поле, чтобы восстановить связь с командованием. Как боялся вести за собой отряд совсем молодых парней, чтобы взорвать немецкий дзот. Он говорил: "Ужас жил во мне 5 страшных лет. Каждый миг я боялся за свою жизнь, за жизни моих детей, за жизнь моей Родины. Кто скажет, что не боялся - соврет." Вот так, живя в постоянном страхе, мой прадед прошел всю войну. Боясь, дошел до Берлина. Получил звание Героя Советского Союза и, несмотря на пережитое, остался замечательным, невероятно добрым и отзывчивым человеком.

Прадед, был, можно сказать, завхозом в своей части. Как-то переправлялись колонной машин на новое место и попали в немецкое окружение. Бежать некуда, только речка. Так дед выхватил из машины котел для каши и, держась за него, вплавь добрался до другого берега. Никто больше из его части не выжил.

В годы войны и голода, моя прабабушка ненадолго вышла на улицу, за хлебом. И оставила свою дочку (мою бабушку) дома одну. Ей тогда от силы было лет пять. Так вот, если бы прабабушка не вернулась на несколько минут раньше, то её дитя могло было быть съедено соседями.

УДК 929

Recollections of a Russian Soldier: “It’s Frightfully to Die, but the People Had a Desire to Win the Victory”

Аннотация ◊ Интервью с участником Великой Отечественной войны Николаем Федоровичем Захаровым, взятое Лашой Отхмезури (Lasha Otkhmezuri) 30 мая 2010 г.

Ключевые слова : Великая Отечественная война, воспоминания, интервью, история СССР, персоналии, Н. Ф. Захаров.

Abstract ◊ This is an interview with a participant of the Great Patriotic War, Nikolay Fedorovich Zakharov, obtained by Lasha Otkhmezuri on May 30, 2010.

Keywords : the Great Patriotic War, memoirs, interviews, the history of the USSR, personalia, N. F. Zakharov.

Захаров Николай Федорович родился 20 октября 1923 года в д. Чеклё Лужского района Ленинградской области, призван в действующую армию в Ленинграде 5 ноября 1941 г.

- Когда для Вас началась война?

Война пришла сразу, в первые дни. После окончания ФЗУ в 1940 году я жил в Невской Дубровке и работал там на бумажной фабрике. В нескольких километрах от Невской Дубровки был дачный поселок Пески, где находился аэродром и размещались наши истребители. Его разбомбили, как на учениях. Без всяких помех немецкие самолеты образовали карусель, и по очереди друг за другом заходили на бомбометание. Странно было видеть, как прилетели и безнаказанно бомбят наш аэродром чужие самолеты. Сразу дошло: началась война, пришел сильный и беспощадный враг.

В начале сентября 41 года мы получили задание отправить в эвакуацию оборудование бумажной фабрики в Невской Дубровке. Погрузили, закрепили оборудование на платформах и отправили состав на восток. После окончания работ я с другом Сашкой Калистратовым вышел на берег Невы. Вдруг вижу, что на том берегу немцы раскатывают на мотоциклах. Говорю: «Сашка, смотри-ка немцы, давай удирать». Только вышли на дорогу к общежитию, новое приключение. Над нами медленно летал немецкий двухфюзеляжный самолет-разведчик, прозванный из-за этой конструкции «рамой». Увидел нас, снизился, чтоб получше разглядеть. Мы даже встретились глазами. Я подумал, что он улетает, а он решил нас убить. Вижу, самолет заходит на нас. Быстро побежали вперед, кричу: «Сашка, ложись в канаву», а сам отбежал и лег дальше. Летчик сбросил бомбу. Перелет. Потом был новый заход: снова сбросил бомбу, снова перелет. Отбомбился и улетел. Мы быстро добежали до общежития, собрали вещи и ушли в Ленинград. После войны я узнал, что Сашка погиб на фронте.

- Когда Вы были призваны в армию?

5 ноября 1941 года Володарским райвоенкоматом в Ленинграде во время блокады. Я жил тогда у дяди Коли и тети Паши, вместе с двоюродным братом Димой, а брата Степика, как только он окончил Герценовский педагогический институт, уже призвали в армию, присвоили звание младшего лейтенанта, дали взвод. Погиб он в Восточной Пруссии под Кёнигсбергом в феврале 1945 года. К тому времени он командовал штурмовым батальоном, был капитаном. Сейчас это поселок Рощино в Калининградской области. Дядя Коля устроил меня на железную дорогу: ремонтировал пути, менял рельсы, измерял расстояние между ними, чтобы не было аварии, обслуживал «горку», на которой поезда таскали вагоны, вагоны ударялись друг о друга, сцеплялись, мы составляли поезда, ехали дальше. Через две недели после того, как мне исполнилось 18 лет, получил повестку. Явился, осмотрели, сказали, прийти в военкомат на следующий день, взять с собой мешок, кружку, ложку. Уговаривал призваться и брата Диму. Говорю, давай, Дима, пойдем вместе, а ему дали бронь (он был электриком на железной дороге, считался квалифицированным рабочим), он отказался. Ну а через месяц, когда совсем туго стало в Ленинграде, призвали и его, отправили в лыжный батальон на финский участок блокады. Там он и пропал без вести в январе 1942 года. Зимой 41–42 гг. много погибших осталось непогребенными на поле боя, а родственникам писали, что пропал без вести.

- В какой род войск призвали?

Из нас готовили радистов, электромехаников и телефонистов.

- Сколько месяцев составляла подготовка?

Недолго. Месяц-два, иногда кажется, что несколько недель. Во время блокады не хватало солдат. Прошли ускоренные курсы, и на фронт. Центр подготовки был в Ленинграде, на улице Советской, в здании бывшего военного училища связи. Его эвакуировали в начале войны в тыл, но подготовка солдат на их базе продолжалась. Кроме специальных предметов, была строевая и боевая подготовка. Готовили очень напряженно. Занимались по десять часов. Преобладала боевая и техническая подготовка.

- Как выдерживали такую подготовку, ведь время было голодное?

Выдерживали. Другого выбора не было. Больше всего страдали от голодного поноса. Не держалась еда. Не успевали добежать до туалета. Старшина ругался: на вас кальсонов не напасешься. А что было делать? Ничего не поделаешь. Некоторые из-за голода ловили кошек и ели. Умирали. Ляжет боец после отбоя, а утром не встает. Так умер солдат, который спал надо мной в двухъярусной кровати. Утром не проснулся.

Училище связи, наверное, было отмечено на немецких картах как военный объект: бомбили нас каждую ночь. Как ночь, так начинается. Как-то пришли из убежища, легли спать, вдруг откуда ни возьмись прорвался одиночный самолет и сбросил пятисоткилограммовую бомбу во двор казармы. Всё затряслось, погас свет, посыпалась штукатурка, мы попадали с кроватей, распластались по полу. Конечно, если бы бомба взорвалась, мало кто остался бы жив.

После завершения подготовки нас направили в части, которые формировались для прорыва блокады на Невской Дубровке. Сначала нас привезли в лес, распределили по частям и отправили на форсирование Невы. Радиостанцию за плечи, автомат в руки - и на тот берег. Я как радист в лодке, кто на плоту, кто зацепился за бревно - на бревне, использовали все подручные средства. Трудно было вскарабкаться на берег. Немцы поливали его водой, превратив склоны в каток. Забирались по лестницам.

Наш фронт свою задачу выполнил, а Волховский фронт не дошел до нас несколько километров. Немцы усилили оборону, попытались оттеснить нас, мы навалились и снова вышли на оставленные рубежи. Потери были огромны, но прорвать блокаду не удалось. Там мы находились около месяца, окопались, держали оборону. Потом нас перебросили неподалеку под Красный Бор. Там нас разбили, потери были больше, чем на Невском пятачке. Из-за этого мы прозвали Красный Бор «Кровавым Бором». Когда нас вывели на переформирование, попал в госпиталь. Не мог раскрыть глаза из-за гноя. Халязное воспаление нижних век. Дважды делали операцию. После выздоровления был направлен на Ораниенбаумский плацдарм. Сначала переправили в Кронштадт, оттуда на лодках в Лисий Нос, далее в Ораниенбаум. На Ораниенбаумском пятачке я провоевал до января 44-го, когда под командованием генерала Федюнинского мы пошли в решающее наступление по полному снятию блокады Ленинграда. Там мне дали ефрейтора, уже после войны присвоили звание сержанта, сержантом пошел в военное училище. Никакой дополнительной военной подготовки перед присвоением нового звания не было. Давали звание за боевые заслуги, за успешные боевые действия.

- Получали ли вы подкрепления во время боевых операций?

На Невской Дубровке всё было подготовлено, стянуты резервы, были укомплектованы войска, артиллерия, но в условиях блокады пополнения не было: в строй могли возвращаться лишь раненые и больные после лечения. Первое пополнение появилось после прорыва блокады. Пришли сибиряки, уральцы. Здоровые, сильные ребята, друг за друга горой. Вместе с ними дошли до Нарвы, пошли на Таллинн, победу встретили в Пярну.

- Какие отношения были между солдатами, с командирами?

Самые хорошие, сейчас бы такие отношения между людьми, такие бы отношения в армии: товарищеские, дружеские, человечные, друг друга не обижали, помогали друг другу во всем. Командиром нашего отделения был сибиряк Александр Бубенчиков, обращались к нему не только как к командиру (товарищ сержант), но как к другу (Саша). В мирной жизни уже не было таких доверительных и надежных отношений.

- Были ли штрафбаты на ваших направлениях?

Знаю, что были, но не встречал. Операции с их участием готовили скрытно: штрафбаты выводили на передовую, за ними вставали заградотряды. Любопытных туда не пускали. Слышал то, что говорили о них: что дрались отчаянно, что у всех был один шанс - смыть вину кровью. Они это знали. Ничего особого в них не было: в бой шли те же самые солдаты и командиры, как и мы, только выбор у них был меньше, чем у нас. Просто уцелеть и одолеть врага в бою было мало. Или смерть, или ранение. Не знаю, были ли штрафбаты во время блокады.

Как? (Вопрос неожидан. )

- Какие чувства Вы испытывали к немцам?

В войне нет ничего хорошего. На фронте видишь врага, который пришел тебя убить. Если ты не убил его, он убьет тебя. Если убил, убегай в другое место, иначе по этому месту начинают работать пулеметы, бить артиллерия, минометы. Их нужно было бить и гнать с родной земли. Ненависть к ним была величайшая. Когда пошли в наступление, с их злодеяниями сталкивались на каждом шагу. Их жестокость не укладывалась в сознании. Зачем? Почему? Сожженные деревни, разрушенные города, убитые мирные жители, дети. А сколько страшных историй рассказывали уцелевшие очевидцы!

Впрочем, редко приходилось видеть врага лицом к лицу, всё больше на расстоянии. Когда рассматривали их вблизи, они производили странное впечатление: вроде бы нормальные люди, ведут себя обычно, но встретишь его с оружием - не поздоровится. Как-то во время наступления командир послал посмотреть, чист ли путь, по которому мы шли в наступление. Скрытно вышел на опушку леса, а там большой сарай, смотрю из этого сарая вышел один немец, второй, третий … Близко-близко. Сколько их там еще? Вернулся, доложил. Что было дальше, не знаю: боя не было. Или ушли до нашего прихода, или сдались в плен.

Без оружия немцы производили жалкое впечатление. Помню первых пленных немцев, взятых на Невском пятачке. Человек десять привели в наш блиндаж: на голову натянуты капюшоны, на сапоги надеты плетеные чуни, ходят - как будто переступают в кошелях, укутались поверх шинелей от мороза кто во что горазд, на некоторых были повязаны даже женские платки. Здесь же рядом наши раненые солдаты, стоны, кровь, и негромкий опрос переводчиками пленных: кто, откуда, сколько солдат в траншеях, какое вооружение, как настроение. После того как они отогрелись, их увели на правый берег.

- Кто принимал решения во время военных действий: командир или политработник?

Конечно, командир. У каждого была своя задача. Политрук поддерживал боевой дух, проводил политинформации, читал газеты, рассказывал о подвигах, вел доверительные беседы с солдатами и командирами, личным примером поднимал солдат в атаку. В бою возникали ситуации, когда командир ранен или убит, и политрук брал командование на себя, но это временно, субординация не менялась.

- Как ты оцениваешь немецких солдат?

Немецкий солдат был хорошо подготовлен, умел, воинствен, дисциплинирован, идеен, не боялся идти в атаку. Их обучали лучше, чем нас. Но мы не дали ему одержать верх, остановили, сломили его волю, стали бить на всех фронтах, и он попятился назад. Не было в нем той стойкости, которая есть в русском солдате. Как только наши войска прорывали оборону, он бежал, пока не отступит на новые оборонительные рубежи. Его моральный дух был слабее, чем у советских солдат. Немецкий солдат был настроен на победу и не был готов к поражению. Ну, а наши изъяны - ложное бахвальство, напускной героизм, недостаток расчета в действиях. На фронте быстро ко всему привыкаешь, перестаешь обращать внимание на выстрелы, на разрывы снарядов. Хуже всего, когда солдат перестает чувствовать опасность. Сколько было нелепых смертей по неосторожности! Учишь солдата, как тянуть телефонный провод или перебегать под снайперским или минометным огнем, а ему всё нипочем: авось повезет, авось пробегу. Сколько погибло таких живых мишеней! Или танкисты нашли немецкий резервуар со спиртом, пробили его, въехав танком в резервуар, и утонули, захлебнулись спиртом. Не берегли ни себя, ни других, ни свое, ни чужое. Зачем, чтобы выпить, превращать резервуар в груду металлолома, уничтожать спирт, выливать его на землю?

- А как Вы оцениваете немецкую военную технику?

У них была современная военная техника, они очень хорошо подготовились к механизированной войне. Наша техника была попроще, но эффективна. Не хватало ее! Наши танки Т-34 были лучше немецких, штурмовики Ил-2 и катюши наводили ужас на немецких фронтовиков, артиллерия ни в чем не уступала. Мощь росла постепенно. В конце войны установилось господство нашей авиации в небе. Конечно, вопрос, чего это стоило: доучиваться летать и воевать нашим летчикам приходилось не в тылу, а на фронте, а это безвозвратные потери, потери и потери...

- Использовалось ли немецкое оружие и обмундирование?

Воевали своим оружием. Конечно, иногда солдат приберегал понравившийся пистолет или кинжал, но до поры до времени. Обнаружат вальтер или кортик с нацистской символикой, нужно сдать. Немецкие автоматы считались хуже наших ППШ. Даже в тяжелые блокадные годы мы не пользовались трофейным обмундированием. Немецкие сапоги, короткие и холодные, не были рассчитаны наши морозы и грязь. Сами немцы, как могли, утепляли их: плели из лыка и прутьев чуни, делали какие-то подобия кошелей.

- Как складывались национальные отношения в наших войсках?

Признаюсь, никогда не присматривался, кто какой национальности. На фронте это не имело значения, особенно в личных отношениях. Все были солдаты, доминировал советский патриотизм и интернационализм. Ни разу не сталкивался с национальными противоречиями и конфликтами. Впрочем, в наших частях почти не было других национальностей, кроме русских. И вепсы, и коми, и уральцы, и ленинградцы, и сибиряки - все мы были русскими. Русские - многонациональный народ. Не в обиду скажу о других: невоинственные народы. Солдаты шутили: на поле боя голову спрячет, а зад выставит. В наших частях их было мало, но к их чести скажу, что они тянулись за всеми, не подводили в бою. Сталин отдал должное, когда на вечере Победы предложил поднять первый тост за русский народ. Выстояли все вместе, но основная тяжесть войны легла на наши плечи. Победили все!

- Кто был, на Ваш взгляд, величайшим полководцем в войне?

Не знаю. То, что слышу, пропаганда. На победу были мобилизованы огромные материальные и духовные ресурсы, таланты тысяч людей. На мой взгляд, великий полководец тот, кто побеждает не числом, а умением и бережет солдат. Суворов не смог бы воевать под командованием Сталина.

- Как на фронте относились к союзникам?

Между нами, это мое мнение, хоть долго и не было второго фронта, они много помогли нам и оружием, и техникой, и продуктами.

- Как Вы питались на фронте во время блокады?

Плохо, всё время не проходило чувство голода. А вот в 43 году нам на фронте прибавили хлеба, появились продукты, вкус которых забыли: и колбаса, и американская тушенка. Американцам нужно сказать большое спасибо за это, своими поставками они оказали нам большую помощь в борьбе с фашизмом.

- Водку выдавали?

Во время блокады не давали. После прорыва выдавали по сто грамм, но не часто: в основном перед боем, но не перед атакой, давали и в праздничные дни.

- Была возможность доставать алкогольные напитки?

И думы такой не было. Сейчас в фильмах, если солдат, то думает об одном: где выпить? На фронте хотелось есть. Я не курил, но каждому солдату выдавали табак. Я пачку получу, обменяю на хлеб. Это спасало меня, избавляло на время от чувства голода.

- Говорят, связисты крали друг у друга телефонный кабель.

Где-то, может быть, и крали. В наших частях такого не было. Были порядок и дисциплина. Особенно на Ораниенбаумском пятачке.

- Были ли случаи каннибализма на фронте?

В блокадном Ленинграде были. Как только обнаружились эти факты, сразу пошли слухи, все знали, дошли эти слухи и до нас. Но что-то не слышал, чтобы такое было на фронте. Конечно, на войне, как и в жизни, могло быть всякое, но в боевых частях это невозможно. Солдат всегда на виду, на людях. Он стоит на довольствии, повара ему варят, доставляют еду. В расположении боевой части просто так костер не разведешь, мясо не сваришь. Сразу пойдут вопросы: что? откуда? почему демаскируешь позиции? Так и в трибунал недолго попасть, а за людоедство расстреляли бы на месте без суда и следствия. Впрочем, сейчас можно точно узнать, бывало такое или не было. Когда выявляли подобные случаи, о них сообщали в секретных донесениях в политуправления. Донесения в политуправления блокадного Ленинграда опубликованы. Случаи людоедства там подробно описаны. Подобные факты сразу докладывались руководству. Нужно посмотреть донесения политуправлений по Ленинградскому фронту. На мой взгляд, на фронте подобное было просто невозможно. Не тот был боевой и моральный дух, чтобы такое могло бы быть.

- Что говорили в блокадном Ленинграде о панике в Москве в октябре 1941 года?

Ничего не говорили. Просто не знали. Не знаешь - и не замечаешь. Не было связи. Газеты об этом не писали, слухи не доходили.

- За что Вы воевали?

Воевал, чтобы освободить Родину от врага, разгромить фашизм.

- Воевали за Советский Союз, а Россию вспоминали?

Конечно, в личном сознании Россия была неотделима от СССР, она была исторически преемственна по отношению к новому государству, но что-то не припомню, чтобы это имя звучало в то время, чтобы кто-то выделял его особо. А слово Родина объединяло и Россию, и Советский Союз. Так же, как для кого-то, Советский Союз и Украину, Казахстан, Грузию, Дагестан.

- Что кричали, когда шли в атаку?

Каждый, что хотел, то и кричал. Морячки кричали: «Полундра!» Политруки поднимали в атаку: «За Родину! За Сталина! Вперед!» Кто-то кричал: «За Зою», за других героев. Кто-то отводил страх от души, ругаясь или вопя матом. Но это несколько слов в начале атаки, когда человек поднимается и идет. А далее возникал протяжный крик, в котором каждый одолевал свой страх и который должен был навести ужас на врага. По тому, как звучал этот гул, можно было судить, как развивается и чем закончится наступление - победой или поражением.

- Как пострадала Ваша семья?

Я осиротел до войны. Маму не помню, она умерла вскоре после моего рождения. Отец умер в Ленинграде еще до войны. На фронт ушли все родные и двоюродные братья. Из трех братьев вернулись все, но брат Иван был в плену. Погиб зять Борис Нахтман, муж сестры. Он был немцем, до революции его отец был управляющим имением помещика в наших краях. Никуда не убежали, так и жили под Лугой. Началась война, зятя призвали. Пропал без вести. Погибли двоюродные братья Степан и Дима Ивановы. Немцы сожгли деревню Чеклё Лужского района, откуда я родом. Она исчезла с лица земли. Никто не вернулся и не отстроил ее после войны. В январе или феврале 1942 года «пропал без вести» в болотах под Синявинскими высотами, а иначе говоря, погиб санитар Никита Мудрецов, отец моей будущей жены. Всю блокаду Ленинграда и после до самой Победы воевала в зенитных частях моя невеста Анастасия Мудрецова. Погибли сотни товарищей, с кем я за четыре года подружился на фронте. Тяжело вспоминать войну!

- Когда брат Иван был освобожден из плена?

Иван был в финском плену. Выжил, потому что хорошо плел корзины. Финны заготовляли ему прут, он плел, корзины продавали. Тем и кормился. После капитуляции Финляндии в 1944 году его в числе оставшихся в живых пленных вернули в Советский Союз. После проверки его снова отправили на фронт.

Он был нам как отец. Ему было шестнадцать лет, когда в двадцать пятом году умерла мама. Мне было полтора года, а осталось нас пятеро. Отец не смог вести хозяйство без жены, уехал на заработки в Ленинград. Обещал присылать деньги, продукты. Так поначалу и было, а потом стал выпивать, посылки приходили все реже и реже. Мы остались одни. Ваня всех поставил на ноги, вел хозяйство: держал корову, овец, поросенка. Трудные были годы. Хлеба хватало до Нового года. Ходили на хутора, просили муку или зерно взаймы. Те, кто давал, уговаривались: весной придешь, отработаешь. В начале тридцатых годов сначала уехал Петя, потом Миша, призвали в армию. Когда Петя остался служить в армии, я год жил у него. Ваня взял лошадь в колхозе, отвез меня в Лугу, купил билет, посадил на поезд, на Варшавском вокзале меня встречал Петя. Переехали на Финляндский вокзал, а там - на Ольгино. В Ольгино я учился в шестом классе. Там и сфотографировались.

- Были ли в Ваших соединениях женщины?

Конечно, были, не так много, но были везде. Многие девушки, как и юноши, рвались на фронт. Говорят, война - неженское дело. Стала и женским, и семейным. Большинство шли на фронт добровольно. Шли воевать, а не устраивать личную судьбу. Но война - та же жизнь: радовались, влюблялись, гибли, страдали от подлости и своих ошибок. На войне было всякое, но в целом нравы были намного строже, чем сейчас, чище, совсем не то, что показывают в современных фильмах. Я познакомился со своей будущей женой весной 42 года в госпитале, она лежала после ранения, которое получила во время бомбежки их зенитной батареи. Пять лет переписывались, встречались, я ухаживал за ней, прежде чем она приняла мое предложение выйти замуж, оставила Ленинград и отправилась за мной по дальним аэродромам Заполярья. Не все командиры заводили любовниц. И не хватило бы на всех. Немало было случаев, когда жены присоединялись к мужьям и воевали вместе. Конечно, такую возможность имел средний и старший комсостав. На Ораниенбаумском пятачке я встретился со старшим братом Петром, он тогда командовал артиллерийским дивизионом.

Несколько часов был у брата в гостях, от этой встречи у меня осталась единственная фронтовая фотография.

Жена брата Тоня с двумя маленькими детьми была в оккупации в Калининской области. Ей было тяжело в оккупации: не было работы, приходилось скрываться не только из-за того, что она была женой офицера Красной Армии, она была похожа на еврейку. Немцы, как увидят ее, начинали кричать: «Юде, юде…» Несколько раз ее арестовывали немецкие жандармы и местные полицейские. Она предъявляла документы, что не еврейка. Несколько раз ее отпускали к детям. Сколько раз еще бы везло? После прорыва блокады на Ораниенбаумском пятачке он разыскал жену, взял ее в штаб, детей оставили у тех, кто их приютил в оккупации, и она воевала с ним до самой Победы: и бомбили их, и обстреливали в артиллерийских дуэлях, и как-то вместе заехали на машине в расположение немецких войск и удачно выбрались из-под их обстрела. Закончил он войну командиром артиллерийского полка в Германии, полк вошел в состав оккупационных войск, жена привезла детей.

Конечно, женщина на фронте была объектом повышенного внимания мужчин, но от нее зависело, как она поставит себя с мужчинами, какую женскую судьбу выберет для себя.

И в мужчинах война выворачивала нутро, показывала, кто он на самом деле. Не знаю лучше проверки человека, чем испытание фронтом, передовой.

В Пярну, в Эстонии. У меня всегда были хорошие и даже дружеские отношения с местным населением: и радовались, и праздновали вместе. Не верилось, что остались живы. Строили планы на будущее, куда поедем после демобилизации. Друзья звали в Одессу. 17 мая, через несколько дней после Победы, сфотографировались.

Смешная карточка. Мы сняли гимнастерки, остались в нижнем белье, не очень свежем, закатали рукава. Мишка Назаров кепку надел, я - шляпу. Как будто на гражданке. А какая она, гражданка? Забыли. Только и осталось в памяти: можно без опаски выпить и закурить. Папиросу в зубы (я не курил), на столе бутылка водки фотографа из местных. Этикеткой она повернута зрителю, чтоб видели, что не самогонку - водку пьем. Налили, подняли рюмки, показываем, что чокаемся. Ура, гуляем! Победа! Единственный, кто пьян среди нас, хозяйский сын, с которым мы подружились. На обороте этой фотографии я глубокомысленно написал: «Жизнь». Такой она казалась после трех с половиной лет окопов и блиндажей. Сфотографировались, бутылку оставили фотографу, а сами трезвые пошли в часть. Еще неделя не прошла после Победы, а в частях уже строго наказывали за распитие спиртных напитков. На этом закончился наш пир победителей. На фото он увековечен, на деле ничего не было.

- Когда вас демобилизовали?

В 1946 году вместо демобилизации меня вызвал замполит роты Борисенко и сказал, что считает, что я должен стать офицером, что он направляет меня в военное училище. Предложение было неожиданным, я принял его как приказ. Да и какой был выбор. Уже пошел слух, что некому служить по призыву, что будем служить по семь-восемь лет за тех, кого убила война. Что служить, что учиться! Дослужился до капитана, отослали документы на майорское звание, но в 1960 году грянуло хрущевское сокращение армии. На этом закончилась моя военная карьера, так что свою демобилизацию я дождался пятнадцать лет спустя после Победы.

- В чем главная причина Победы?

Сложный и одновременно простой вопрос. Какие бы поражения ни были в 1941–1942 гг., народ был настроен на победу. Интересы людей разные, кто-то надеялся на победу немцев, но в целом была решимость победить. Мы не знали будущего. Если бы знали, было бы легче. Но иной судьбы, чем победа, народ не мыслил для себя. Сталин проиграл начало войны. Это были его стратегический просчет и тактические ошибки. Его приказы накануне войны, его растерянность и безволие первых дней парализовали командование армиями, войсками, соединениями. В первые дни войны Гитлер разгромил Красную Армию, оставил ее без самолетов, танков, без складов и боеприпасов. Были огромные потери, миллионы пленных. С винтовкой против танков и самолетов не повоюешь, окружение деморализует. Там, где командование было готово к войне, возникала оборона: Брестская крепость, Одесса, Севастополь, Тула. Стоило Жукову возглавить оборону Смоленска или Ленинграда, вставала линия фронта, солдат стоял насмерть. Так же встали и отбросили немцев от Москвы.

Командир может выиграть или проиграть сражение, победить на поле боя может только солдат, победить в войне - народ. Эту волю к победе нужно организовать. Остановить врага, эвакуировать заводы, начать выпуск новой техники, оружия и самолетов, работать без отдыха и выходных на заводах. А когда под Сталинградом назрел перелом, погнали врага. Удивительно, как всего за два года разгромили самую мощную армию и мощную экономику тех лет. И тут неправдой было бы не отметить организаторский дар Сталина. Великая Отечественная война - его позор и его слава. В годы войны Сталин сосредоточил в своих руках всю полноту власти - и вся полнота ответственности на нем, в том числе за цену Победы в войне, огромную, ужасную.

За многие века непрерывных войн в России выработался особый характер воина: он готов стоять на смерть в бою; если его побили, не успокоится, пока не возьмет верх; милосерден к поверженному врагу. Для меня героическим воплощением этого типа был летчик Алексей Маресьев: его сбили в бою, две недели в мороз полз к своим, ампутировали обе ноги, а он снова выпросился в часть летать и воевать, инвалидом сбил еще семь немецких самолетов.

Умирать страшно, но в народе была решимость победить: с началом войны у многих - потом у всех.

Отхмезури Лаша - бывший дипломат, консультант редакции журнала «Война и история» (“Guerres et Histoire”, Франция), один из составителей книги “Grandeur et misère de l’Armée rouge” (Paris: Seuil, 2011).

Otkhmezuri Lasha , former diplomat, counselor of the “War and History” Magazine Editorial Board (“Guerres et Histoire”, France), one of the compilers of the book entitled “Grandeur et misère de l’Armée rouge” (Paris: Seuil, 2011).

Впервые интервью было опубликовано на французском языке : Zakharov N. F. Staline, notre gloire, notre infamie // Lopez J., Otkhmezuri L. Grandeur et misère de l"Armée rouge. Temoignages inedits 1941–1945. Paris: Seuil, 2011. P. 299–316.

Библиограф. описание : Воспоминания русского солдата: «Умирать страшно, но в народе была решимость победить» / Н. Ф. Захаров, Л. Отхмезури (корр.) [Электронный ресурс] // Информационный гуманитарный портал «Знание. Понимание. Умение». 2013. № 1 (январь - февраль). URL: [архивировано в WebCite ] (дата обращения: дд.мм.гггг).

Дата поступления : 6.02.2013.